Выбрать главу

«Дурны мужык, як варона», — припомнились Ивану Дорошке слова поэта Франтишка Богушевича из школьного учебника.

«Хотя и оскорбительно, и не про нынешнего крестьянина, но… доля правды в словах Богушевича есть, есть, — твердил самому себе Иван Дорошка. — Вобьет что-нибудь себе в голову, что ни делай, как ни доказывай, — не убедишь. Упрямства, как у быка… И пугать, грозить неохота, и доказывать… пустая трата энергии и времени…» Кого-кого, а своего, великолесского крестьянина Иван знал, хорошо знал. Почти всю свою жизнь прожил тут, в деревне. И встречался с ними изо дня в день, и стычки были. По самым разным поводам стычки — и по важным, и подчас по совсем мелочным, И вот сегодня снова придется столкнуться. «Мда-а… Никуда не денешься — придется. Взялся за гуж, не говори, что не дюж…»

Магазина еще не было видно за пригорком, но по мере того как Иван Дорошка приближался к нему, все отчетливей слышались возбужденные голоса, выкрики. Неужели все, кто не в поле, к магазину побежали? Собрались там и горлопанят, страху друг другу поддают… Потому, верно, и на улице никого, ни человека…»

Не хотелось верить в это, но и не верить…

Скрипнула, отворилась калитка, на улицу вышла… Да кто ж это? А-а, Ковдрова Марья, мамаша Пилиповой жены, Клавдии. Сосредоточенная, с мешком в руке. Не оглядываясь, никого не замечая, помчалась, поплыла к магазину.

Из той же калитки немного погодя показалась девочка. В длинной, до пят, рубашке, босиком. Пошла навстречу Ивану.

«А это… чья же?»

Когда поравнялись, спросил:

— Чья же ты будешь, красавица?

— Демьянова, — ответила, останавливаясь, девочка.

— Демьяна Сучка?

— Ага.

— А к Ковдровым чего ходила?

— Сказать, чтоб за солью шли. А то если разберут, тогда ни за какие деньги нигде не достанешь…

— Кто тебя послал к Ковдровым?

— Мама.

Вспомнил Иван: Марья Ковдрова и жена Демьяна Сучка, Авдуля, — родные сестры.

Млели, не сгибались в коленях ноги — не столько от напряжения и жары, сколько от беспокойного ожидания, тревоги, когда поднимался Иван Дорошка на пригорок, за которым по левую сторону улицы, немного отступив от дороги, краснел жестяной крышей магазин. Криво усмехнулся, увидев толпу, бурлившую там, впереди, у крыльца магазина.

«Хоть милицию вызывай», — подумал про себя.

Иван знал: сейчас многое будет зависеть от него, председателя сельсовета. Даже от первого слова, с которым он подойдет к людям.

«Может, все же припугнуть… Сказать: «Те, кто сеет панику, ответят по закону…»

Сразу же прогнал прочь эти мысли — что угодно, только не пугать людей. Страх — плохой советчик. Страхом болезнь можно загнать вглубь, а не вылечить.

«Надо убедить людей, рассеять страх, — сделать все, чтобы они посмеялись над собой, над тем, что поддались панике, поверили этой залетной птахе — цыгану, и спокойно спали, спокойно работали. Если я этого не сделаю — цена мне, руководителю, ломаный грош».

«Но как это сделать?» — подкрадывалась, холодила сердце мысль.

И Иван брел, тащился по песку, в душе радуясь, что пока еще не разозлился, не впал в горячность.

Глаза стали выделять отдельные знакомые фигуры, мужские, женские лица… Люди, чувствовалось, были недовольны, что магазин закрыт, что не дают того, чего все так хотят, жаждут взять. Размахивали руками, что-то друг другу наперебой говорили, доказывали, чуть ли даже не грозили кому-то.

«Хм, — ухмыльнулся Иван Дорошка, — как же мне быть? Подойти к людям, пристыдить: чего, мол, поддались панике? Рассказать, где что происходит на свете… Постоять, обождать, пока люди разойдутся, а тогда уж и самому идти в сельсовет?»

Но какая-то подспудная, внутренняя сила противилась, не велела поступать так.

«Станут задавать вопросы. Смогу ли я на все ответить? Да еще так, как должно. А если… не послушаются меня люди, не разойдутся? Что тогда делать? Настроение толпы может передаться и мне. Я обозлюсь, начну брать на испуг, угрожать… А это… этого не хотелось бы…»

Получилось все неожиданно. И хорошо, просто, вовсе не так, как представлялось Ивану. Едва приблизившись к толпе, заприметил брата, Пилипа, — он так же, как и другие, толкался с пустым мешком около магазина. С отцом-то Иван порвал, а с Пилипом они по-прежнему здоровались, разговаривали, хотя в гости друг к другу и не ходили. Пилип держался немного в стороне от остальных, небритый, хмурый, в закорелой, давно не стиранной, выцветшей рубашке и полотняных, по колено в болотной ржавчине штанах. «Видно, за вьюнами ходил», — подумал Иван и молча направился к брату, подал ему руку. И лишь когда Пилип своей мозолистой ручищей, как клешней, сжал его руку, со смешком не то заметил, не то спросил:

— И ты поддался панике? — И, не дожидаясь, что ответит Пилип, чувствуя всем телом — толпа повернулась к нему, председателю, и застыла, затаилась, ловит каждое его слово, обращенное к брату, продолжал: — Ступай домой, Пилип. Все равно работать магазин сегодня не будет. Лида уехала на базу… — Перевел дух и уже громче, чтобы все слышали: — Да и… соли всем хватит, можешь не запасаться. Спи спокойно, войны не будет, не бойся…

«Что еще сказать? А может, ничего не говорить, пойти себе дальше?»

Повернулся к толпе, увидел настороженные, вопрошающие лица, взгляды. Знакомые и вместе с тем словно бы незнакомые, новые какие-то, тревожные.

«Нет, не сказать ни слова нельзя. Люди ждут этого слова, оно им нужно сейчас, как никогда, может быть, прежде».

— Разве не говорила Лида, что поедет на базу и работать сегодня не будет? — спросил вроде бы ни у кого и у всех.

— Говорила, — простонали несколько человек.

— Так что ж вы не верите, стоите?.. И вообще не верите нам, газетам нашим, а верите какому-то проходимцу-цыгану. О чем-нибудь другом, повеселее, думайте, а не о войне!..

Заставил себя улыбнуться и, уже не прислушиваясь, о чем будут говорить или спрашивать люди, медленно, медленнее даже обычного, как ему показалось, пошел, потащил ноги к сельсовету.

«Что-то дальше будет? — роились в голове беспокойные мысли. — Поверят мне люди, разойдутся?»

Хотелось повернуть голову, посмотреть, что там, возле магазина. Но он, Иван, поборол в себе это желание. «Нельзя оглядываться. Я уверен в себе, в том, что сказал. И пусть люди видят это. Не посеять ни тени сомнения, неверия. Так и только так…»

Почувствовал — откуда-то изнутри, подспудно, невольно его захватывает, переполняет радость: «Все-таки выдержал, не сорвался, не стал кричать, нагонять страху на людей».

Эта радость так и прорвалась тихим вздохом, когда через полчаса зашел в председательскую боковушку Апанас Харченя и доложил: у магазина ни души — все разошлись по домам.

«Поверили… Поверили мне. Да и не мне — власти нашей, ее слову…»

V

Костик не мог понять самого себя. Жил, учился, все шло ладом-складом, и вдруг… Словно черт какой в него вселился. И хотел бы не обидеть кого-то там, а обидишь, и хотел бы не делать глупостей, а наделаешь. Вот и вчера вечером… Слонялся вместе с остальными возле цыганских костров, рассматривал этих чудаковатых цыган и цыганок, их выстроившиеся табором кибитки, слушал веселые, разгульные песни, и на душе было безмятежно, немного даже грустно. А увидел Тасю — и словно подменил кто его, словно подзуживать начал, на ухо нашептывать: «Ну, утвори, утвори что-нибудь такое, чтоб на тебя смотрели, чтоб все говорили: «Вот это Костик так Костик!» Хорошо еще, что Тася на лугу долго не оставалась, домой пошла. А не то бы… упорол бы он, Костик, еще там, возле цыганского табора, какую-нибудь глупость. Потому что слишком она гордая, Тася, — и не глянула, глазом не повела… Прошла мимо, будто незнакомая. Не заметила, не узнала? Нет, заметила, узнала, просто притворилась. Обиделась, не иначе. А чего? Он же, Костик, ничего плохого сделать ей не хотел и не хочет. Наоборот — он желает только самого лучшего, только об этом думает и мечтает. «Эх, Тася, Тася! И за что ты меня так мучишь? — думал по дороге из лесу Костик. — Вроде и не человек я вовсе, а так, невесть что… Конечно, я не жил в городе, не какого-нибудь начальника сын. Да ведь… Может, я тоже не буду век сидеть в деревне… Вот призовут в армию — попрошусь в летчики. Или в моряки… Приеду — не узнаешь. И пожалеешь, что была со мною такой неприступной, гордой… И такой чужой…»