Он спешил в веселый Ферабат, отстроенный трудами и потом людей, пригнанных им из Карабаха. Рабы уподобили этот город дивной долине роз, где не слишком жарко, не холодно, где вечная весна. Но, оставляя позади себя рощи огромных самшитов, павильоны и башни, воздвигнутые среди лесных просек, бассейны, окруженные рядами апельсиновых деревьев, и водопады, грохочущие под синим небом, шах Аббас думал не о веселье. Тревога, как гюрза, коварно подкрадывалась к его сердцу-рубину, недоступному боли.
По царской мостовой, как назвал он бесконечно тянувшуюся улицу, он проехал шагом, сам не зная почему оттягивая свой въезд во дворец, созданный среди первозданной природы его безумной страстью, готовый вместить три сотни женщин.
«Бисмиллах! — с горечью воскликнул шах. — На что триста, если нужна одна?! Лелу, ускользнувшая, как видение, и оставшаяся, как боль. Чародеи — лжецы!» Кровь горячей волной захлестывала его сердце, обвиненное в том, что оно не что иное, как камень.
Наутро из Гиляна прибыл скоростной гонец, который в страхе распластался у ног шаха Аббаса.
Безмолвствовали пораженные Иса-хан — полководец, и Юсуф-хан — советник, а также новые придворные: Сейнель-хан — начальник над поварской прислугой, и Темир-бек — ставший, по представлению Иса, начальником охраны «льва Ирана».
Безмолвствовал и шах Аббас, лишь крепче были сжаты чуть пожелтевшие губы и учащенно на лбу пульсировала жилка.
Гонец сообщил о восстании в Гиляне, где местные ханы стремились снова восстановить былую независимость провинции.
«Гилян! — мысленно воскликнул шах. — Земля моей постоянной заботы! И там, о аллах, ханы, раболепствующие передо мной, своим ставленником, дерзнули провозгласить шахом Адиля, невзрачного потомка бывшей местной династии. Шах Адиль! Хорошо, я, царь царей, не стану жертвой новой заботы и освежую тебя, как барана, а на воротах Астары прибью твою презренную шкуру».
На дорогу шелка посягали карлики в тюрбанах, предавшие интересы Ирана.
Но они, эти карлики, увлекли за собой крестьян и жителей городов, недовольных тяжелыми налогами и притеснениями со стороны шах-ин-шаха.
И снова, как в Чехель Сотун, смеялся шах Аббас, невольно останавливая дыхание на те мгновения, когда колики, как острые иглы, пронзали его сердце.
«Гилянская чернь! — оставшись один в зале, негодовал шах Аббас. — Но вина твоя по сравнению с виной твоих ханов мизерна. Ханы Гиляна — вот очаг зла и измены!» Голубой ковер, закрывший простенок, привлек его внимание. На ковре был изображен Ростем — старый Ростем, с раздвоенной длинной бородой, со лбом демона и рогами вместо шлема, с леопардовой шкурой вместо брони, с палицей в руке, с саблей у пояса, луком на одном плече, щитом — на другом, в сапогах, в азяме, подвернутом до пояса, в позе воина, только что убившего чудовище.
Ханы Гиляна стали чудовищами, он, шах-ин-шах, обязан принять обличив Ростема и опустить на них карающую палицу. Завтра он поручит Мазандеран своей тени — Иса-хану. Страна топора и дровосеков отсечет чешуйчатые головы чудовищам.
Это завтра. А сегодня? Он вспомнил о том, что еще не успокоен Гурджистан, где Хосро-мирзе приходится лавировать между виноградной лозой и исфаханской саблей, что по-прежнему ятаган-полумесяц угрожающе занесен на Багдад, что Саакадзе нацелил свой меч на Исфахан, а Русистан за гибель Луарсаба готов спустить двуглавого орла на персидский берег.
Шах воздвигал башню величия, но забыл о почве, — она, как вода, заколебалась под ногами. Это началось не сразу… А когда? С часа, когда им был убит его сын, возвышенный Сефи-мирза, когда мятеж охватил душу Лелу, неповторимой, как сон.
Нет, в груди шах-ин-шаха бьется не рубин на четырех цепочках. Как неукротимый Хераспей подсекает каменные громады, река жизни разрезает поперек его живое сердце.
Но что это? Неясный свет луны скупо освещает голубые керманшахи, придавая вещам не свойственные им очертания. И из этих зыбких нитей серебра и мрака возник призрак с кровоточащей раной на груди. Шах Аббас протянул руку, как бы защищаясь, пристально вглядываясь в расплывчатые черты.
И он узнал того, кто беззвучно вышел из царства теней, и, ощущая страшную боль в сердце, выкрикнул: «Сефи! О-о!» И в ответ вновь услышал то, что превратилось в муку его памяти: «Зачем стал ты убийцей своей крови?!»
Прикрыв глаза, он попятился к арочному входу, там стояли на страже мамлюки, но вдруг застыл с открытым ртом, силясь вдохнуть воздух и конвульсивно взмахивая рукой, словно ища опоры.