Выбрать главу

– В чём? – осторожно спросил юноша.

– В том, что ты относишься к их числу. К числу тех, кто приносит жертвы. А я – к тем, кого приносят в жертву. Мне почему-то показалось, что мы сравнялись, когда ты ушёл от Свами. Но, видимо, я ошиблась.

Юноша опустил глаза. Он ответил не сразу. Его совести объявили войну, и Дадхъянч теперь готовился к бою.

– Жертва, ты говоришь? Да, ты права. Но ведомо ли тебе, что такое постоянное жертвование собой? Своими чувствами, привычками, желаниями, своим покоем и вообще всем, что есть у обычного человека? Жертвование всем, кроме совести. Ведомо ли тебе, чем в своей жизни жертвует брахман, чтобы хоть на один шаг приблизиться к Сатве?

– Я не видела таких брахманов.

– А кого ты видела, кроме Свами? Гаури смолчала.

– То, что сказал мне отец, касается не нас с тобой. Это касается только сына жреца. Он говорил для него, не зная, слышит ли Атхарвана сын жреца или его слышит просто честный парень, живущей в горной хижине.

– А в чём между ними разница?

– Они – люди разных сословий.

– Разве есть такое сословие «просто честных парней»?

– Ты не дала мне договорить. Так вот, люди разных сословий и мыслят по-разному. «Просто честные люди» живут исключительно натуральными инстинктами. Для них всё хорошо, что приносит им благо, и всё плохо, что причиняет неудобства и создаёт лишения. К этому сословию относишься и ты. Но я вхожу в другую варну. Мы не измеряем существо мира его отношением к нам самим. Если это отношение благое, говоря:

«Хорошо», а если пагубное: «Плохо». Мы выше того, что даёт нам житейские блага или приносит житейские неудачи. Стало быть, мы выше добра и зла как типичных для вас понятий. Поэтому мы говорим «раджас», имея в виду силу одних преобразований, и «тамас», когда упоминаем другие. Так не смогли бы жить люди натуральных инстинктов. Так трудно жить. Так жить неудобно. Но главное, что так жить можем только мы.

Гаури вздохнула.

– В этот и есть праведность?

– Не знаю, не буду утверждать. Все говорят по-разному. Свами считает, что праведность заключена в точном выполнении обрядов, чтении молитв и соблюдении Закона. А Атхарван считает, что праведность заключена в постижении Сатвы. Ты знаешь, что такое Сатва?

– Слышала от тебя.

– Сатва есть равновесие всех сил. Равновесие добра и зла, желаний и возможностей, преступления и наказания, подлости и возмездия, любви и ненависти… Последние слова обожгли Дадхъянчу язык.

– Что? – переспросила Гаури.

– Любви и ненависти, – повторил юноша.

– Это твой путь?

– Да.

– Значит, любви и ненависти… Любовь и ненависть для тебя одинаковы. Я хочу сказать, приравнены друг к другу, – Гаури почему-то стало себя жалко. Дадхъянч это понял.

– Я же говорил тебе, что ты вряд ли меня поймешь.

– Я поняла, Дади. Пусть будет так. Должно быть, сатвой любви и ненависти является покой. Просто покой. Живи в своём покое, который ты считаешь преодолением…

Атхарван всё это время старался быть спящим. Он слушал разговор двух повзрослевших детей и думал, что не потерял сына.

Утро шуршало дождём по крыше. Все трое давно уже не спали и слушали свои мысли. Запеленённые дождём. Дадхъянч понимал, что он не только прощается с Гаури, но отпускает вместе с ней и какую-то часть своей жизни. И хотя эта часть примастилась к Раджас, то есть к его молодым чувствам, категоричным суждениям, во всём правильным и бескомпромиссным, к беспощадному натиску его молодых лет, юноше было жаль с ней расставаться. С этой частью своей жизни. Гаури уносила с собой эту жизнь. Так же думал Дадхъянч и когда смотрел вслед уходящим. Гаури ни разу не обернулась. Дадхъянч вдруг понял, что они больше никогда не увидятся.

– Сатья! – прокричал юноша, сдерживая боевым кличем рвущуюся вслед за уходящими душу.

* * *

– Какой славный малыш! – говорила румяная вайша, кормящая своим молоком маленького Индру. – Жаль, что твоя жена не пережила роды.

– Жаль, – подтвердил Гарджа. Он никогда не был женат. И не имел детей. Своих детей. Этого малыша привезли ему из Амаравати. На год-два. Спасая от преследования родственников. Как ему сообщили. Внизу, в долине, была большая деревня вайшей-скотопасов. Названная Ситой, то есть «бороздой» за глубокий овраг, расколовший пополам её лутоводье.

По обе стороны оврага уселись старые, толстоногие, крепкие вязы, шелестевшие листьями безо всякого ветра. Они будто сторожили деревню, разглядывая её со своих вершин.

Малышу сразу нашлась кормилица, которая, увидев ребёнка, даже отказалась от вознаграждения за хлопоты.

Гарджа не хотел оставлять малыша вайшам, но кормилица сказала, что иначе ребёнок не выживет, ведь она не могла пять раз в день ходить на гору, в хижину дозорного. Иногда Гарджа забирал малыша к себе. На четверть дня. Кормилица сама приходила за ним, жалостясь к отцу ребёнка. Она не знала истинную судьбу Индры и потому считала Гарджу отцом малыша. В горных селениях Антарикши люди верят тому, что слышат от других.

* * *

Гарджа смотрел на дородную, теластую кормилицу, что легко и умело управлялась с ребёнком, и думал о собственных детях. Здесь, в горах, человеку особенно нужна опора. А малыш беззаботно тянул молоко, засыпая у своего неистощимого источника. Женщина не давала ему спать, осторожно тормоша Индру за носик. Гарджа хотел бы иметь такого своего. Впрочем, Индра и так был его сыном. На год или на два.

Когда в горах началась зима, воитель из дальней хижины стал приходить в деревню реже. На отрогах хребтов Меру снег выпадал редко. А если и выпадал, то держался недолго. Он перемешивался с травой, превращая долину в гиблую вытопь. Но и когда он таял, пути со склонов оставались нехожими. Из-за грязи.

Гарджа сидел у себя в хижине возле очага и варил в котелке похлёбку. Он мог целыми днями не высовывать носа из своего жилища. Зимой, когда коров не пасли, Гардже нечего было стеречь. Кроме самого себя. Иногда он ходил охотиться в горы, на перевал Козлиной Головы, иногда спускался в деревню за мукой и молоком. Гарджа навещал Индру, подолгу высиживая возле его колыбели. Потом, в сумерках, возвращался домой.

Зимой в долине почти не бывало света. Стояла густая, дымная мгла, озаряемая лишь огненными всполохами в высоких небесах. Где-то над перевалом, а может быть и дальше, над самыми вершинами гор, что обступали белый от снега клык великой Мандары. Отсюда она не виделась. Но с перевала, в ясную погоду, глаза путников различали вздёрнутый снежный остроконечник.

Время ползло по зиме, приводя сердца в уныние. Бурые крыши домов кутались в бледный дымовал, разносимый по деревне и дальше на долину. Дни тянулись за днями. Их никто не считал, кроме царственных матрий, смекающих, сколько муки, мёда, птицы, квашнины и корнеплода оборачивается до предстоящего урожая. Да оборачивается ли вообще. В гуртовых кладовках, что засыпались осенью под потолки, сейчас уже оголялись стены. Матрий правили всем этим миром горячих похлёбок, коровьего подоя и сопливых носов, пока их мужья спали, ели, почёсывались, опять спали, переминались без дела по двору, ели, собирались в баню, перетрясали кожаные и полотняные тельники, снова подбирали крохи по углам, собирались переложить очаг и кровлю, долго думали о предстоящей работе и снова спали.

Вайши высыпались за зиму до коликов в глазах, до крика «Хватит!» в их слабеющих от безделья мозгах. Иногда скотоводов вдруг охватывали яростные, панические порывы деятельности. Ни с того ни с сего. Должно быть, от невыразимого внутреннего протеста. Вайши метались по двору, суя свои трудовые руки куда не надо и приговаривая, что пора перекрыть коровник, надстроить овин или соорудить новый жертвенник питарам. Пора!

Их жёны, достойные матрии, молча наблюдали за происходящим в надежде, что этот порыв уляжется раньше, чем творец обновления завалит подгнившую за зиму крышу коровам на рога, обломает кремневища топоров или снесёт изгородь.