– А!
– Придет он за тобою?
– Придет.
– Батюшка! Нельзя ли меня как ослобонить?
Из угла вышел мужичок с очень смуглым и добрым лицом.
– За что тебя взяли?
– Припадочный.
– Как припадочный?
– Припадок со мной анамедни случился у[8] церкви, вот и взяли, да никакого решения и нет.
– Его тоже отправят, – подсказал квартальный, прикладывая два пальца к козырьку каски.
Должно быть, тоже будут искать поручителей и этому.
– Ну, иди, пока поешь. Чего ты не ешь? – спросил его г. Л.
– Какая, батюшка, еда! Нонче Плащаница святая. Какая еда! – я есть не стану.
Я попробовал щи из чашки, из которой ели арестанты. Щи прекрасные, из кислой капусты с грибами, и хлеб очень вкусный; но деревянная чашка с околотыми краями очень грязна и гадка, ложки деревянные. Такая посуда, по моему мнению, совсем не годится для места, куда ежедневно прибывают разные новые люди, воры, грабители, пьяницы, публичные женщины, дети и люди, виноватые в «припадочности» или в «куричьей слепоте». Цинга и сифилис могут легко сообщаться при содействии легко всасывающих в себя деревянных (некрашеных) ложек и таких же чаш.
Еще какой-то чиновник с избитыми и искусанными руками просил, чтобы его выпустили, так как он никого не бил, а его били. Он взят за драку. Квартальный сказал, что и его тоже куда-то отправят.
Это такое время, когда арестованных людей, очевидно, каждый чиновник старается спровадить другому, чтобы арестант за ним не «числился», вот их и передают из одной тюрьмы в другую, лишь было бы движение по ведомостям.
В первой комнате второго коридора стоит образ и перед ним налой, на котором лежит какая-то книга, завернутая в старый эпитрахиль. Стол и на нем чернильница с тремя стальными перьями в разнокалиберных ручках, между которыми одна даже бисерная: на розовом фоне раскинуто что-то вроде голубых незабудок. Кажется, это чехольчик с зубочистки, вероятно полученный каким-нибудь полицейским сердцеедом или отобранный при обыске у пьяного писаря и поступивший на укомплектование письменного стола. Бог знает. Я же могу только свидетельствовать, что все три пера к делу вовсе не годятся, ибо ни одним из них я никак не мог списать копию с ведомости о числе и роде арестантов 3-й ад миралтейской части. Во второй комнате, имеющей около пяти шагов во все стороны, нет никого, но зато на нарах лежит кучка пожертвованных кем-то сдобных булок и куличей.
– Вот в этой конурке я при первом моем посещении застал тридцать или тридцать пять человек, – сказал г. Л. – Теперь уже так не теснят. Разве иногда в праздники. – Он обратился к ундеру: – Вот завтра из-под качель, я думаю, так и пойдут таскать?
– Точно так, аше скобородие.
В третьей комнате три женщины и мальчик лет около пятнадцати, с коротко остриженной головой и бегающими враскос глазами. Одна из женщин еще довольно молода и благообразна. Голова у нее тщательно причесана, и волосы лежат очень кокетливо. Она в чистом ситцевом платье и коротеньком пальто. Две другие. Господи Боже мой! В целую мою жизнь (а со дня моего рождения, 4 февраля, минуло три десятилетия давности) я не видал ничего гаже и отвратительнее. И неужели это публичные женщины! Стары, безобразны, ощипанны, в платьях грязных, как сама грязь… однако это действительно женщины, практикующие без известных билетов и за то подвергнутые аресту.
– Мальчик! Зачем здесь мальчик? – спросил г. Л.
– Не могу знать, аше скобородие.
– За что ты, мой милый?
– Бумагу сгубил.
– Какую бумагу?
– Свою – пашпорт, – пояснил мальчик.
– Откуда ты?
– Господской.
– Бродяжил, верно?
– Я не бродяжил, а бумагу сгубил.
– Ну иди, мой друг, в другую комнату.
Мальчик взял с нар хлеб и пошел, а за ним пошел и ундер. Мы тоже вышли из этой комнаты, в которой какой-то совершенно особый воздух, удушающий и в то же время подымающий рвоту. Вообще слышен запах гадкой помады, пота и проч. В последней комнате четыре человека: один возвращенный из тюрьмы и следующий к водворению на жительство; двое других, очень бойкие и очень неприятные фигуры в мещанских сюртуках «по оговору в воровстве», и торговец, подозреваемый в подделке какого-то векселя в 300 руб. Лицо очень убитое, глаза заплаканные; щеки его судорожно подергивало.
– Что, друг мой? Не плачь. Бог даст, выйдешь, – сказал ему г. Л.
– Как, ваше высокоблагородие, не плакать! Жена, маленькие ребятки, праздник такой… что они, горькие, делают теперь? Господи ты, Боже мой! – и он заплакал еще отчаяннее.
– Где его дело? – спросил г. Л. квартального.
– За надворным судом-с, – отвечал тот.
– Вот видишь. Что я могу сделать?