— Вот, сестрица, — сказал, улыбаясь, Федор, — отец протопоп поражает нас, словно Мамая.
— Да вы злее Мамая! — по-прежнему горячо заговорил задетый Аввакум. — Все вы, двуперстники!.. А не в ваших ли еретических книгах (снова обратился он к Полоцкому) написано, будто жиды пригвоздили Христа докреста? а?
— Что ж, коли написано? — спокойно отвечал Полоцкий.
— Как что ж! Али крест — живой человек! Вот ежели бы дотебя пригвоздили жиды разбойника, так оно было бы так; а то на: Христа — докреста!
— А не все ли равно докреста или кокресту?
— Это для вас, хохлов, все равно, а не для нас… О! да я в огонь пойду за наше ко— оно истинное, и за него я умру.
Аввакум говорил горячо, страстно. Присутствие слушателей, и в особенности Морозовой, подмывало его еще более, придавало ему крылья. Он был оратор и пропагандист по призванию. Он «кричал слово божие» везде, где только были слушатели, и чем больше была его аудитория, его паства, тем он охотнее выкрикивал слово божие. В Сибири ему не перед кем было развернуться. А Москва — о! это великая аудитория для оратора. В Москве Аввакум не сходил с своего боевого коня.
— А не вы ли, новщики, разлучили Господа с Иисусом! — напал он с другой стороны на Полоцкого.
— Как разлучили? — спросил тот, улыбаясь своими еврейскими глазами.
— Так и разлучили, разрезали Господа нашего Иисуса Христа надвое.
— Я не разумею тебя, — отвечал Полоцкий.
— Да не вы ли на литургии возглашаете: «свят, свят, един Господь иИсус Христос!» Для чего вы прибавили и, иже? Это все едино, что «протопоп иАввакум»: точно протопоп особо, а Аввакум особо.
— А! — несколько злою улыбкою протянул Симеон.-
Мы не говорим — «Господь и Иисус Христос», а возглашаем — «Господь Иисус Христос».
— Для чего тут и? Новшество для чего?
— Это не новшество…
— Как не новшество!
— Не горячись, протопоп, выслушай меня… Ты не знаешь по-еллински и оттого споришь…
— И знать не хочу! Вить святители московские Петр, Алексей, Иона и Филипп не по-еллински молились, и в их книгах значится — «Господь Исус Христос», а не «Господь и Исус Христос»…
— Да постой, потерпи, протопоп! — уговаривал его Полоцкий. — По-еллински не Исус пишется, а Иисус.
— Знать ничего не хочу! Нам еллины не указ!
— Как не указ? — вмешался было старик Ртищев. — Мы от еллин веру взяли…
— А теперь ее хотим испортить, — огрызнулся Аввакум.
— Да как же это так! — удивился Ртищев.
— А вот как, миленькой, — ласково обратился он к старому боярину, — мы из начала веку пели на Пасху: «Христос воскресе из мертвых, смертию на смерть наступи»… А они как поют? Срам и говорить-то!
— Как срам?
— Да вот как: «смертию смерть поправ»… А! не срамота ли сие? Точно смерть порты али рубахи прала… «Поправ»! Ишь выдумали! «Прать» — «прать» и есть, сиречь «мыть».
— А попирать ногами? — вступился было Полоцкий.
— Да что ты смыслишь с своим хохлацким языком? — снова накинулся на него неудержимый протопоп. — Суйся с своим эллинским языком, куда знаешь, а в наш российский язык с хохлацким не суйся! Ишь выдумочка какая: смерть сделали прачкой, портомоей… «поправ»… Эко словечко! Да вы разрежьте меня на кусочки, а я по-вашему петь не стану — срамота одна!
— Ну, и крепок же ты, протопоп, — задумчиво сказал молодой Ртищев.
— Крепонек Божиею помощию…
Морозова и Аннушка Ртищева сидели в стороне и слушали молча. Аввакум, чувствуя себя победителем, с торжествующим видом обратился к ним.
— Так-то, Михайловна, — сказал он с снисходительною улыбкою Аннушке, — слушаете нас, буесловов? Слушаете — хлебец словесный кушаете… Не о хлебе едином…
— А что, отец протопоп, разнствует хлеб с опресноком? — перебила его Аннушка.
— Вижу, Михайловна, и ты половина ляховки, — строго заметил протопоп.
Аннушка покраснела и закрыла лицо рукавом. Морозова также вспыхнула — ей стыдно стало за свою приятельницу: ей казалось, что та сделала ужасный, непростительный еретический промах.
— А еще царских детей учат, чу, — укоризненно обратился неугомонный протопоп к старику Ртищеву, намекая на Полоцкого.
Полоцкий был задет за живое и побледнел. До сих пор он говорил тихо, голоса не возвышал, а отвечал с улыбкой, мягко, чувствуя свое превосходство и сознавая, что с ним состязается мужик, не знающий даже русской грамматики. Что ж с него и спрашивать! Но последние слова Аввакума показались для него злой выходкой. Полоцкий действительно учил царских детей, и Алексей Михайлович был им доволен, даже сам его расспрашивал о его «планидах» да о разных «комидийных действах».
— Так не тебе ли с Никитою Пустосвятом да с Лазарем поручить обучение детей пресветлого царского величества? — сказал он, сверкнув глазами.
— А хоть бы и нам! Ересям бы не научили, — огрызнулся Аввакум.
— Да вы, навежды, запятой от кавыки не отличие, «ерок» примете за «оксию», «ису» за «варию»…
— Зато смерть портомоей-прачкой не сделаем, как вы, вежды, делаете то! Сидели бы в своей Хохлатчине да вареники с галушками ели! — снова оборвал протопоп. — А то на! Лазарь, чу… Лазарь крепок в вере — он истинный учитель.
— Лазарь ругатель, а не учитель.
— Нет, учитель! Лазарь — истинный вертоградарь церковный, а не суется царских детей портить… Вот что!
Симеон Полоцкий не вытерпел. Как он ни был сдержан, но и его, наконец, взорвало. Он вскочил и, задыхсясь, сказал:
— Да какие вы вертоградари! Вы свиньи, кои весь церковный вертоград своими пятачками изрыли.
Оба Ртищева невольно засмеялись. Старик так и покатился, даже за бока ухватился.
— Ха-ха-ха! Ну, отец протопоп, наскочил же ты на тихоню!.. Ха-ха! пятачками весь вертоград изрыли… Н-ну сказал! — говорил он, не будучи в состоянии удержаться от смеху.
Морозова и молодая Ртищева скромно потупились.
Аввакум не сразу нашелся что отвечать — так неожиданно было нападение со стороны «тихони» Полоцкого, и притом нападение в духе самого Аввакума.
— Что ж! — бормотал он, озадаченный нечаянностью. — Ругатели-то не мы с Лазарем, а он, пес лающий, ему же подобает уста заградить жезлом…
— Ну, и ты, отец протопоп, скор на ответ, — засмеялся молодой Ртищев, — невестке на отместку…
— Не бойся, миленькой, в карман за словом не полезу: в кармане-то пусто, так на языке густо, — самодовольно проговорил несколько опомнившийся протопоп.
— Я не с ветру говорю, — начал, в свою очередь, Симеон Полоцкий, подходя к старику Ртищеву. — Вон его друг, Лазарь, подал царю челобитную, и в ней гнилостными словесы говорит, якобы в церкви, на ектениях, поминаючи пресветлое царское величество тишайшим и кротчайшим, сим якобы ругаются ему, а «о всей палате и воинстве» он, Лазарь, в челобитной своей гнилословит, якобы здесь говорится не о здравии и спасении царя, его бояр и воинства, а о некиих каменных палатах…
— А как же! Палата — палата и есть! — снова накинулся на него Аввакум. — Палата всегда и бывает каменная!
— О, невежда протопоп! — невольно воскликнул Полоцкий. — «Палата» означает всех бояр и близких к царскому величеству особ: се есть образ грамматический и риторский, именуемый синекдохе, еже различными образы бывает, егда едино из другаго коим-либо обычаем познавается.
— Толкуй! Знаем мы ваши синекдохи…
И потом, неожиданно обратясь к Морозовой, которая не спускала глаз со спорящих и даже побледнела от волнения, Аввакум сказал:
— Видишь, Федосья Прокопьевна? они молятся какими-то синекдохами, а я молюсь моему Господу поклонами да кровавыми слезами, — и мне с ними кое общение? — яко свету со тьмою, Христу с Велиаром!
Морозова потупилась, и краска вновь разлилась по ее нежному лицу.