Иван III повелел все расчёты крестьян с господами земли, все переходы вольных «смердов» на новые веси приурочить к Георгию Зимнему (двум неделям по стороны Юрьева дня). Мол, сие учиняем для исправности записей, к пользе всех добрых людей. Георгий праздновался как раз после жатвы и прочих последних осенних трудов, и указ показался сначала едва ли не мудрым, удобным для жизни селян. Но то был первый шаг, первый камень основы невольничьей крепости. И не успел состариться тот, кто при Георгиевом учреждении, обучаясь ходить, гонял на выпас жирнейших гусей, как расцвели «заповедные лета»[21], с нищетой, батогами и рабством.
Можно было, наверное, что-то придумать получше силка и загона, но горе-то в том, что Московия выпрямилась не государством, а воинским лагерем.
Поднявшая великокняжеский стяг во имя объединения и избавления родины от проклятущего ига, Москва собирала российские вотчины, огнём и мечом подчиняя строптивых. Победа над гордой Ордой не стала поводом к успокоению, она окрылила московских князей-полководцев. Завоевания царств Казанского и Астраханского, покорение вольного Новгорода, необозримой Сибири, боренье с Литвой… Можно было придумать получше… Но вся мудрость Москвы умещалась на острие ратовища[22], государство уже относилось к любым своим подданным как к завоёванным пленникам.
Борис тоже не видел сначала в отмене Георгия великого зла. Он считал это временной мерой. Пусть, мол, в пустоши мелкий помещик окрепнет, крестьянин потужится малость, а там поглядим. Но стихия небес, разыгравшись впервые над закрепощённым народом, показала воочию: в этой стране неуклюжего земледелия и неисповедимых ветров, если до сих пор чем-то крестьяне спасались от гибели в своё лихолетье, так только свободой, свободой движения — смены земель и господ.
Но и восстановление Юрьева дня не подарило желанного изобилия. Черносошный народ так успел обеднеть, что не мог устоять против летнего снега. Прослышав, что царь раздаёт серебро, кормит даром, голь устремилась к Москве. Годунов всё же справился с жадной, костлявой толпой. Он придумал ей дело. По разным концам города заложили соборы, рядом с ними раскинулись слободы беженцев; новоявленные зодчие для собственного жилья складывали наспех корявые будки, там же, в песке и кирпичной пыли, государевы люди варили в котлах жидковатую кашу и вешали хлеб.
Но не всё выходило так гладко, и порой Годунов думал с завистью об отправленных в дальние страны юнцах. Раз просил даже через Джерома Горсея, старшину делового кумпанства в Москве, королеву английскую о прибежище в Англии для себя и семьи. Но часы малодушия проходили, вновь Борис с возрождённой чеканной улыбкой наставлял во властительной мудрости сына, преемника царств. Федю, кроме того, обучали своим языкам и цифирному действу приближённые ко двору иноземцы, цесаревич с их помощью даже вычертил новую карту Руси.
Борис Фёдорович был не менее обеспокоен и судьбой старшей дочери Ксении. По старой доброй традиции царевны московские с достижением зрелости женской принимали всегда «образ ангельский», то есть безропотно шли в монастырь. Такой порядок имел свои причины: выдавать царских дочек за русских, за знатных ли, за беспородных ли означало ещё увеличить грядущую неразбериху в престолонаследии, подначивать кровные распри князей и дворян. Устраивать же браки великих княжон с господарями иноземельными или детьми их и этим упрочивать дружбу держав московитам всё был недосуг: воевали едва не со всеми. Годунов же, взойдя на престол, посчитал, что любой мир полезней славнейшей войны, и обезопасил страну договорными грамотами в порубежьях. Швеция гордится победой над по-сошным воинством Грозного, пресекла нарвское мореплавание — так найдём союз с Данией, мечтал государь, флот её крепок на Балтике, запретит с высот палубных Карлу пускать на дно российских негоциантов. Для сего и задумано было женить приглашённого датского герцога Гартика Ганса на Ксении Годуновой — так Борис Фёдорович выручил бы и дочь, и Россию.
Принц Гартик сияющими волосами, скандинавским костюмом, туго обтягивающим гибкий стан, и косыми шрамами на лице, свидетельствующими о ратной отваге, вмиг заколдовал семнадцатилетнюю Ксюшу. Впрочем, принц сразу же простодушно признался, что шрамы сии не являют царапины вражеских шпаг, а всего-то следы от когтей перепуганной кошки. Своим рассказом он до слёз насмешил и царевну, и Годунова, но, не чая, ещё более привлёк её сердце к себе. Ксения и в тесном кругу своих дворцовых служанок слыла скромницей, густо не румянилась, не белилась, не покрывала зубов чёрным лаком, как иные московские щеголихи, и потому не смогла скрыть своей красоты от басурманина принца. Сердце Гартика забилось яснее, каждый шаг, каждое словечко Ксюши приводило его в восхищение. Окунала ли пальчики она в студени с имбирём, принц находил это верхом грации и изящества, плыла ли, метя пол бесчисленными парчовыми, шёлковыми опашнями, — предугадывал в ворохе их нежнейшую фигуру; рассуждала ли робко о бытии человеков и царств вкруг святого присловия: «Бог дал, Бог взял» — Гартик дивился её необычайному глубокомыслию.
21
Годы, в которые временно был запрещён выезд крестьян, уплативших по договору «пожилое», с арендованной земли.