Воевода Лодыгин уже обратил к небу бороду, повисал на руках палачей, постепенно светлея.
— Вы подумайте, православные, — пошёл в толпу Дмитрий, — ну что видел Лодыгин в Боярской думе Кремля, — воровство окаянного Борьки, из моей слабой детской ручонки укравшего детство и трон! Что ж мог лучшего сделать боярин Лодыгин, если царь вёл себя как разбойник? Лодыгин решил: чем важнее сановник, тем крупнее хищения должен он брать на себя. Но когда над Лодыгиным встанет законный, естественный царь, воевода сам станет законником! Может быть, уже стал?! — развернулся царевич в толпе и бегом побежал к воеводе. — Ну, Лодыгин? Раскаялся ты? Народ ждёт!
Боярин с неохотой опускался из горнего мира на землю, — лицо вновь потемнело, стало слабым, пустым.
— Отпусти покаянию… Не признал, каюсь… Здравствуй, Дмитрий Иванович, — полушептал он, сбиваясь. Заработавшее не в лад, размашисто сердце не давало ему выговорить.
— Не передо мной, Лодыгин, перед русским народом покайся!
— Прости… русский народ… — забубнил воевода, зябко зыркая по сторонам, но от последних рядов уже шла, вырастала, добрела густая звуковая волна:
— Хрен ли в нём?! Пусть ещё поживёт! — Волна была дружественно-тёплой, прозрачной.
— Государь православный не сердится, что же мы барчука замытарили? Теперь портки ему не отстираем, бабы! — волна была ласковой, женственной.
— Пошто казнить? Неуж мы с Дмитрием Иванычем вошь-воеводишку на место не приберём? — Волна дивилась собственной мощи и благонамеренности.
Лодыгин, ещё сомневаясь в спасении, широко разинутым ртом озирал людей, которых прежде он тихо презирал, обворовывая, и которых теперь будет ненавидеть за величие духа, простившего зло.
— Что, железный сенатор, чей народ ближе к Богу? — пошутил Дмитрий, снова садясь в мягкий экипаж рядом с Мнишком. — На каком польском сейме ты припомнишь подобное единодушие?
На другой день авангард Белешко и Борши подступил к южным воротам укреплений Чернигова. Ворота как по волшебству растворились, и выборные старейшины посада протянули бойцам на ржаном каравае в муравленой баночке соль.
Одуревая от торжествующих кликов, вступили всадники в древнее славянское городище. Домонгольские и новые храмы охлаждали свинцовыми кровлями полыхание октябрьских садов, трепетавших от ветра, летящего из-за Десны, из-за плотных дремучих дубрав с соловьями-разбойниками; вытоптанные тропы-улицы города уже застилали деревянными сходнями, опасаясь грядущей распутицы.
Ротмистр Борша, протянув руку к перевалившейся через забор яркой ветви, сорвал подобное кулаку Самуэля Зборовского позднее яблоко.
— Что за сорт? Штрюцель? — спросил он выборного мужика, шедшего рядом.
— Сам ты штрюцель. Налив, — отвечал выборный и, махнув рукой в сторону горки, увенчанной Спасским собором, напомнил: — Воевода князь Татев Иван со стрельцами там запёрся в старом кремле. Не забудьте, смотрите, у нас его.
— Ротмистр, гетман, слыхали? — прикрикнул Бучинский, всюду бравший теперь роль наместника Дмитрия во вновь осваиваемых областях. — В ритме польки очистите замок!
Ротмистр Борша козырнул, Белешко свистнул, тряхнув бунчуком, и весёлая лава, подняв плотное облако пыли, понеслась и исчезла в клубах яблоневых разгоравшихся рощ.
Ян Бучинский зашёл на торговую площадь против Пятницкой церковки. Следовало позаботиться о снабжении воинства необходимым. Ряды чёсаного русского льна, трёпаной конопли, дёгтя и еловой серы наместник миновал, едва всматриваясь. Долго нюхал говяжье солёное мясо, удивляясь, какой худосочный базар.
— Разве ноне базар? — подтвердил купец, сидевший на бочке с треской. — В лихолетье морскую рыбёшку сквозь всю Русь вёз с Архангельска прямо на юг. А теперь и здесь народ обнищал — не берёт сёмгу, хоть треской его по лбу бей, не берёт, разоритель-бедняга.
— Вестимо, как не нищать, — отозвался сосед купца, охотник, сидевший с местной пушниной, — Годунов довёл Русь до июльских морозов, теперь в счёт наших тёплых украин ей на рваный зипун латки шьёт! Худым ртом хлеб черниговский тянет! Покупай, лях, меха, — обратился он к Яну, — зимой будет «та-та» на Руси.
— И почём твои кошки? — поинтересовался Бучинский.
— Кошек нет. Песцы — по пять алтын за хвост. Куницы — ефимок серебряный. Два рубля — бобр чернёный. Соболь — рубль за пяток, глянь на соболя — с глазками и коготками — так московские барыни носят.
Бучинский начал обкладываться ценными шкурками, продевая их под портупею. Своим жолнерам он также мигнул, чтоб забирали у купчины треску и солёную сёмгу.