С острой радостной болью понял он сейчас, как все это любит, и потому стоял, ежась от легкой дрожи, медлил и длил мгновения тишины. Будут день и заботы, воротится болезнь, что треплет и треплет его, почитай, вторую неделю, будут ворчание и попреки жены и служебные тяготы, нынче вовсе ставшие неинтересными Федору, и закружат и отодвинут посторонь эту боль и эту любовь… А сейчас… только сейчас и можно стоять, и дрогнуть, и смотреть, как яснеет небо и меркнут звезды и как кровля родимого дома все четче и четче вырезывается на утренней заре.
За изгородой послышались сперва скрип приближающихся саней, затем топот и храп коня.
– Эгей! – донеслось с улицы.
– Кого Бог несет? – недовольно отозвался Федор.
– Не спишь?
Теперь Федор узнал по голосу знакомого мауринского мужика Тимоню и подошел к калитке.
– Беда, Михалкич! Окинф с ратью к городу подошел! Невестимо и как!
– Где?! – выдохнул Федор.
– Уже у Гориц стоят!
Вот оно. Чего ждал, чего боялся все эти годы. Подошло. И, как на грех, занедужил! Да беда николи вовремя и не приходит… Ну что ж, Окинф! Померяемси с тобою напоследях! И Козел, верно, с ним, опеть хоромы на дым спустит!
В доме послышалось шевеление. Феня, раскосмаченная со сна, в криво наброшенном платке, зевая во весь рот, выползла на двор. Завидев за изгородой чужие сани, исчезла.
– Дак я погоню, – Михалкич! – договаривал Тимофей.
– Не зайдешь?
– Недосуг.
– Куда правишь дале-то?
– Теперича в Кухмерь, а оттоле в Купань!
– Ин добро.
Феня, уже прибранная, подошла с квасом.
– Благодарствую, хозяюшка! – бросил Тимофей, торопливо опорожнив посудинку. Он почмокал, подбирая вожжи, послышался охлест и удаляющийся торопливо конский топ.
– Куды зовут опеть? – ворчливо спросила Феня. – Недужного в спокое не оставят!
– Окинф под городом, мать! Ты вот што: собери укладки да серебро. Счас, до свету, и зарой, худа б не было. И с хлебом, Яше накажи…
Федор сперва было намерился ехать в Переяславль верхом, да почуя противную слабость в ногах, велел Якову заложить Серого в санки. Он круто срядился, прихватив саблю, бронь, татарский лук, топорик и каравай хлеба. Наказал, где и как прятать добро, привлек на миг Феню, что молча уродовала губы, дружески кивнул Ойнасу и выехал со двора еще в серых предрассветных сумерках. На полном свету Федор был уже у городских ворот Переяславля.
Еще от Никитского начали ему попадаться торопливые встречные возы, иные шарахались прочь в испуге – видно, бежали из осады. В воротах творилось невообразимое. Месиво людей и лошадей с гомоном, истошными бабьими воплями и ржаньем колыхалось из стороны в сторону. Чей-то конь, как был, в оглоблях и хомуте, встал на задние ноги, мало не приздынув повозку, и рвался, храпя и роняя пену с оскаленной морды. Ратники, чужие, – видать, москвичи, – с копьями и саблями наголо загоняли толпу в ворота, а люди рвались наружу, с матом и воем прорываясь сквозь строй озверелых дружинников. Федор, сцепив зубы, встал на колени и, разогнав Серого, врезался в толпу. Ополоумевший ратник схватил было Серого под уздцы, но Федор, обнажив саблю и пригибаясь лицом к москвичу, проорал:
– Отдай, гад! Развалю наполы!
Тот отпрянул растерянно, и Федор вломился, хлеща наотмашь по конским мордам и людским головам, в низкие ворота, с треском и хрустом проехал по чьим-то саням и, вырвавшись в узкую, запруженную народом улицу, кнутом проложил себе дорогу к Красной площади. Тут тоже творились бестолочь и суетня, но люди были свои, и Федор, перемолвив с двумя-тремя, уже знал, что творится в городе. Заведя тяжко дышащего коня во двор молодечной, он проник боковым проходом в княжеские терема и, расталкивая холопов и молодших ратников, отправился искать боярина Терентия.
Терентия Мишинича Федор нашел в столовой палате, в толпе своих и чужих, видно, московских, бояр, что шумели и спорили, стойно смердам на площади. Бросилось в глаза растерянное лицо юного княжича Ивана, затолканного и забытого боярами. Федор поклонился княжичу, прокашлялся. Тут Терентий завидел Федора, и Федор спросил у него нарочито громко, чтобы слышали все:
– Сдавать град Окинфу не надумали?
– Ты што! – едва не замахнулся на него боярин.
– Я ништо. А в городи молвь такая. У ворот кто?
Из толпы выдвинулся незнакомый московит в дорогом опашне, с надменным лицом. Глянув скользом на Федора, гневно вопросил Терентия:
– Ето почто тут?!
– Уйми людей, боярин! – с угрозой сказал москвичу Федор и, еще возвыся, спросил: – Почто моих ратных убрали со стен?! А ты – повидь, што кмети твои творят в воротах, опосле прошай! – кинул он через плечо московиту. Боярин пошел пятнами, задохнулся гневом, приздынул было кулаки, но юный княжич, что-то поняв наконец, схватил его за рукав и начал торопливо успокаивать. Федор, глаза в глаза, молча вопросил Терентия, тот, едва заметно поведя бровью, качнул головой: уйди, мол, от греха! – и сам, потянув Федора за собою, пошел к дверям палаты.
Уже за дверями старик достал цветной плат, отер вспотевшее лицо:
– Осрамил ты меня! Ето ж Окатий, большой боярин московской!
– С… я на его! – возразил Федор. – Прикажи немедля моих людей на ворота вернуть, не то города не удержим!
Терентий Мишинич вдруг улыбнулся весело:
– Прости старика, Федя! Перепали маненько тута все!
Подошел Михаил Терентьич. Кивнул Федору, как равному, вопросительно поглядел на отца. Терентий тут же велел ему вернуть переяславских дружинников к воротам, а московитов поставить охранять терема. Михаил хотел было спросить еще что-то, видно, про Окатия, по велению коего в воротах были поставлены вместо переяславцев москвичи, но не спросил, махнул рукой, побежал исполнять отцовский приказ.
Терентий Мишинич вышел с Федором на заборола:
– А мне баяли, хворый ты?!
– И сейчас недужен! – отмолвил Федор сурово. – По мне, боярин, вот што: Гаврилыча постеречи не грех, и Онтонова сынка с Еремеем. Те-то, доброхоты Окинфовы, не открыли бы ворота отай!
– Уже послано, Федя, – сказал Терентий Мишинич негромко и оглянулся, не услыхал бы кто. – На то моя старая голова еще сгодилась!
Они поглядели друг на друга, и Федор, оттаивая душой, слегка улыбнулся тоже. Нет, не предаст он старика, как не предал в свою пору покойного князя Ивана Митрича!
– Ступай, Федя! – сказал, помолчав, Терентий. – Наведешь порядок в воротах, ворочайси назад. Мыслю, без тебя вести Протасию передать не мочно. Дороги перегорожены все!
Федор воротился в терема через два часа с большим синяком под глазом. Коротко доложил, что народ успокоен, улица очищена, и городовым воеводам воля забивать в осаду слобожан из рыбацкого окологородья, благо озерные ворота свободны и Окинфовых ратных тамо покамест нет. Долагал он в стольной палате, перед лицом московского княжича, напряженно и неловко застывшего в княжеском кресле, и бояр, что уже не толпились, как давеча, посередь палаты, а чинно сидели по лавкам, кто с любопытством, кто со скрытою улыбкою поглядывая на Федора. Утренняя сшибка его с Окатием, видно, не прошла даром.
Терентий отнесся к княжичу и, получив от него разрешающее наклонение головы, вопросил Федора, сумеет ли тот пробраться мимо Акинфовых застав гонцом от княжича Ивана на Москву? Окатий тут не выдержал, тоже подал голос, предлагая послать с Федором кого-нито из московских ратных.
– Ни! Никово не нать! – твердо отмолвил Федор. – Я один пройду, а с иным и пропасти мочно. Конь надобен добрый и сани.
Бояре зашевелились. По палате рябью прошла говорка, и Федор услышал спрошенное вполголоса одним из московитов: «Верный?» Осуровев лицом, он повернулся к вопрошателю и громко, гася улыбки бояр, отмолвил:
– Мне с Окинфом не сговорить! В те поры, как он к Ондрею Санычу перекинулси, я сотню людей у ево увел! И грамоту на Переславль от князя Ивана Митрича привозил я!
Княжич Иван вопросительно поглядел на бояр, и Терентий Мишинич медленно и веско утвердительно наклонил голову. Тогда Иван, порозовев, приподнялся и звонко сказал Федору: