— Разумеется… И, как видите, я оттуда возвратился; и готов, если пожелаете, снова пойти туда.
— Вот как, — сказал Староста, — а как же та история…
— Вот так, — ответил Бартелеми.
Потом продолжил, уже другим тоном:
— Теперь у меня есть защита.
И вынув трубку изо рта, он залез кончиками пальцев под рубаху и достал почерневший от долгой носки засаленный шнурок, висевший у него на шее; он ухватил пальцами что-то вроде маленького мешочка и сказал:
— Это там, внутри. Записка.
Он сказал:
— С этим ничем не рискуешь. Ведь тогда, в тот раз, они сверху вернулись не все, да, не все… Но теперь у меня есть записка…
Староста рассмеялся:
— Ну, раз у вас есть записка…
Назавтра все устроилось, потому что Криттены, дядюшка и племянник, — это уже двое, Жозеф — третий, мальчишка Эрнест — четвертый, и пятый — старик Бартелеми. К тому же заявился еще один тип по имени Ромен Ренье, здоровый малый лет восемнадцати, который тоже захотел отправиться с ними, — и это уже шестеро; оставалось незанятым одно место, на которое претендовал Клу; и перед Старостой снова встал вопрос: нанимать его или нет; он предпочел бы этого не делать, но подумал: «Если его не взять, нам придется, как это не раз бывало, дорого за это заплатить…».
В конце концов, Староста подумал: «Лучше пусть он будет там, чем здесь, потому что наверху будут надежные люди, они сумеют заставить его сидеть смирно».
И он объявил Клу, что его берут.
Клу тотчас же отправился в пивную и заказал себе триста граммов водки; и начал пить, пил в кредит, в счет денег, которые должен был получить в конце сезона.
Он сидел в углу питейного зала перед маленькой рюмочкой белого стекла, самой маленькой рюмкой из тех, что не предназначены для вина, в которой плескалось что-то белое, а не желтое, как у порядочных людей.
Он смотрел в окно на прохожих, усевшись за стол гораздо раньше того времени, когда принято приходить выпить, так что в течение нескольких часов он сидел в углу один и смотрел на улицу, нарочно усевшись так, чтобы его зрячий глаз был обращен к окну.
Он смотрел в окно и курил трубку.
Время от времени он стучал по столу опустевшим графинчиком.
Появлялась толстуха Аполлина.
Он говорил толстухе Аполлине..: «Еще…».
Он говорил толстухе Аполлине:
— Как поживаешь? Все хорошо?
Просить ее не было необходимости: хватило бы и взгляда; просто это был способ завести разговор.
И правда, было слышно, как толстуха Аполлина говорила Клу:
— Он уже приходил к вам со своей бумажкой?
— Кто это?
— Бартелеми.
— Нет.
— Так вы не знаете?
— Нет.
— Он говорит, что для того, чтобы отправиться наверх, нужна записка. Записка святому Маврикию, как он говорит. Что-то пишут на бумажке, обмакивают ее в чашу со святой водой в церкви святого Маврикия, что на Озере, потом зашивают эту записочку в мешочек и вешают мешочек на шею…
Клу сказал:
— Это ж надо! А мне записки не нужны.
Аполлина была простовата, она сказала:
— И Жозеф так считает, и Ромен; а Криттены только посмеялись, посмеялись над Бартелеми, когда он рассказал им свою историю; ну а я сама не знаю, что об этом думать…
— Думай, как они, или думай, как я… — сказал Клу, думай, что хочешь.
Он еще крепче закрыл свой закрытый глаз, чтобы шире открыть другой, и, подняв к Аполлине маленькую половину лица и другую, ту, что побольше, и усы, которые были с одной стороны короче, чем с другой, продолжал:
— Я философ… Понимаешь, что это значит? Это значит, что я знаю, что делать, но никому не говорю.
Вдруг он замолчал, потому что в пивную кто-то вошел.
Зазвонили к вечерней молитве, молитве Пресвятой Деве, и звон колоколов заглушил звук отодвигаемых скамеек, а трое вошедших приподняли шляпы, повернувшись к Клу спиной, так что они не заметили, приподнял он свою шляпу или нет.
Послышался перезвон, потом удары колокола; а потом снова задвигались скамейки.
И в деревне, за окном, снова стало шумно, как всегда, и трое подошли к Клу: это был Староста и Криттены, оба Криттена.
Восхождение было назначено на послезавтра, на 25 июня, на Иванов день; и Староста хотел, чтобы оно было обставлено в соответствии со старинными обычаями, то есть, чтобы был большой праздник, как было заведено в этих краях. По этому вопросу мнения в деревне разделились. Многие говорили: «Поглядим… Если в этом году все обойдется, в следующем устроим праздник»; но Староста продолжал носиться со своей идеей. Уже несколько дней он интриговал и оплачивал выпивку тем, к чьему мнению прислушивались; вот и сегодня вечером он назначил встречу, рассчитывая, что поддержка Криттенов подействует на людей. Вот уже несколько дней Староста с утра до вечера говорил одно и то же, приводил одни и те же доводы, хотя старики были против, и Бартелеми был против, а уж он-то лучше знал… Бартелеми говорил: «В этот раз не надо шуметь, не надо созывать народ». Староста только пожимал плечами. Он говорил: «С вами все ясно. Это вроде вашей записки!…» И смеялся. А потом снова приводил свои доводы, напоминал о понесенных тратах, о том, что отремонтировали хижину, починили дорогу, обо всех трудностях, которые пришлось преодолеть; говорил, что будет жалко и нелогично не отпраздновать восхождение; и несправедливо по отношению к Криттенам (которые тогда еще не приехали), что это их обидит, тогда как в общих интересах было бы принять их как можно лучше, потому что на следующий год они могут быть уже не такими сговорчивыми.