Выбрать главу

Виктор прилег, чтобы отдохнуть, и услышал какой-то странный скрип. Прислушался и похолодел: он понял, что где-то рядом умирает человек. Ему представилось, что умирающий лежит с оторванной головой и этот нудный, клокочущий скрип — это кровь льется из него. Виктор попытался стряхнуть с себя этот жуткий образ и пополз дальше… Опять на цветах багульника кровь. Он лег, уронил голову на жесткую траву, выбивавшуюся из песчаной земли. Его словно что-то подхватило и понесло. Сознание его то мутилось, то вновь прояснялось. Как все странно! Вот и земной шар с невероятной скоростью несется в безвоздушном пространстве. Земля летит, а где-то далеко стреляют, он лежит, истекая кровью. В ушах звучит чей-то знакомый голос:

Ничто не ново под луною: И прежде кровь лилась рекою…

Суета сует… Но ведь там стреляют, там семеновские банды, на белом коне гарцует сам атаман Семенов — человеческий выродок, воплощение зла, которого не тронут никакие человеческие страдания, не знающий, что такое родина, честь. Он ворвался в эти степи со своей дикой ордой, чтобы огнем и мечом истребить нас, большевиков, истребить народ, поднявшийся против него. Нет, это не суета сует. В мире происходит жестокая борьба. Значит, нельзя изменить мир без того, чтобы на цветах багульника не было человеческой крови… Виктор потерял сознание.

И когда он очнулся, то увидел — идут два санитара в белых халатах, с носилками. Они заметили его, подошли, положили на носилки, и вдруг исчезла надобность в своей собственной воле, порвались внутри донельзя натянутые нити нервов, и жгучая боль, смешанная со сладким блаженством и покоем, охватила все его существо.

ЛЮДИ УМИРАЛИ, А В СТЕПИ БЛАГОУХАЛИ ТРАВЫ

Дверь в вагон-теплушку для тяжелораненых открылась, и в нее на носилках подали человека, прикрытого простыней. В вагоне стояли четыре станка, справа и слева от дверей. Только одно место было свободное — справа, как войдешь в вагон, внизу.

Вслед за носилками по висячей деревянной лестнице поднялся начальник санитарной службы Дальневосточного отряда, он же начальник полевого госпиталя Сергей Гуляев, бывший фельдшер Третьего владивостокского крепостного госпиталя. Он подошел к человеку и открыл ему лицо. Женя Уварова вскрикнула и прижала руки к груди. Гуляев и все раненые, наблюдавшие за тем, как вносили носилки, разом перевели глаза на сестру.

Человек, которого внесли, был Федя Угрюмов.

Женя за время боев видела много раненых, у нее сердце сжималось от боли всякий раз при виде страданий бойцов, но неожиданность встречи с Федей, его безжизненное лицо поразили ее.

Гуляев в недоумении посмотрел на нее:

— Знаете?

— Друг моего мужа… наш друг.

Подойдя к Феде Угрюмову, Гуляев всмотрелся в его лицо, взял пульс.

— Все еще без сознания, — произнес он.

— Ранен? — спросила Женя. — Куда?

— В живот… тремя пулями… одна возле другой… пулеметной очередью.

Женя понимала, что это значит, и не расспрашивала.

— Сегодня с тремя вагонами поедете в Читу, — сказал Гуляев. — Тут всем нужна операция, а у него крови много вышло, совсем истек… и там, — он указал на живот Угрюмова, — неизвестно, что там. Три пули. Одна навылет, две застряли. Нужна срочная операция. Тяжелая операция. Живот! Искать пули… И вообще что там, неизвестно. Я пойду торопить с паровозом… Приготовьте шприц, следите за пульсом. Придется на камфаре держать. Пантопон давайте.

Сказав все это, Гуляев спустился по деревянной лестнице и пошел по шпалам соседнего пути.

Неожиданно скоро подали паровоз, отцепили от санитарного поезда три теплушки.

Жене Уваровой в помощь дали трех санитаров, на каждый вагон по санитару. Сообщения между вагонами не было, и Женя навещала раненых только на стоянках поезда. Федя Угрюмов находился вот уже несколько часов без сознания. Как он попал на фронт, где был ранен, при каких обстоятельствах — ничего этого Женя не знала, не спросила у Гуляева, да, вероятно, и тот не знал.

А Федя Угрюмов попал на фронт так. После Февральской революции он оставался в Иркутске, организовывал встречу и проводы ссыльных, приезжавших со всей губернии, с Лены, из Якутска; потом был избран в Совет, а затем в комитет партии, работал в железнодорожном предместье Иркутска — в Глазкове. Время было тяжелое: после Октябрьского переворота в Иркутске вспыхнул мятеж, подавленный Красной гвардией; гарнизон города был деморализован; сибирское казачество восстало против советской власти; из пределов Маньчжурии в январе выступил «Особый отряд» есаула Семенова.

На борьбу с семеновскими бандами были посланы коммунисты со всех городов Сибири. Поехал на Забайкальский фронт комиссаром отряда и Федя Угрюмов. После разгрома Семенова у станции Даурия Федя вернулся в Иркутск, а несколько дней назад снова прибыл на фронт с одним из сибирских отрядов. И вот, раненный при взятии Оловянной, он был принесен в санитарный поезд.

Настала ночь. Теплушка тускло освещалась двумя фонарями. Раненые бредили во сне, стонали. В полуоткрытую дверь тянуло теплым воздухом и запахами трав. Видны были темные силуэты сопок и над ними — яркие звезды, временами застилавшиеся паровозным дымом. Стучали колеса, громыхал и качался вагон. Санитар дремал на носилках посреди вагона.

Не смыкая глаз, Женя Уварова сидела у изголовья Феди Угрюмова и поминутно брала его холодную руку. Слабый пульс, с перебоями, говорил о его тяжелом состоянии.

Под утро, когда небо стало бледнеть, а звезды гасли одна за другой, Федя Угрюмов вдруг повернул голову в сторону Жени и, не открывая глаз, тихо проговорил:

— Воды…

Женя растворила в воде коричневый порошок пантопона, поднесла ко рту Феди поилку.

— Кто это? — вдруг открыв глаза, спросил он.

— Это я, Федя, — прошептала Женя.

Он вздрогнул.

— Не пугайтесь, Федя, это я, Женя.

— Быть не может! Это — галлюцинация… Я брежу…

— Пейте, пейте, Федя!

Он жадно пил, потом движением головы сказал «довольно», простонал. Мутными глазами смотрел на Женю.

— Я брежу… Этого не может быть… Где Виктор?

— На фронте.

— На фронте… Значит, это не бред… не бред. — Он простонал: — Какие боли!

— Я сделаю укол, Федя.

— Укол? — Он закрыл глаза, будто этим изъявляя согласие.

После укола взгляд его стал проясняться, перебои стали реже, но пульс по-прежнему был слабый.

— Ну вот и конец, — сказал он с большим усилием. — Как это у Леонида Андреева? Помните? «И вот пройдет пред вами жизнь человека с его темным концом и таким же темным началом…»

— Вам нельзя много говорить, Федя.

— Нельзя? Почему?.. Последний раз поговорим… Потом наступит великое молчание… Темный конец… темный… И начало темное. Вся жизнь темная, непонятная, непостижимая. — Он помолчал. — У меня нет сердца. Какой-то станок, на котором теребят лен. Как он медленно работает! Нет, это не станок, это мое сердце. Оно уменьшается с каждой минутой… Оно теперь как казанский орех… Оно сейчас исчезнет, и все будет кончено… Где вы? Дайте мне руку… Какая теплая рука! Нет, это галлюцинация. Не может этого быть. — Он открыл глаза. — Вы… — И опять закрыл глаза, затих.

Взошло солнце. Поезд шел вдоль реки, над рекой плыл туман. Серые телеграфные столбы проносились мимо.

Раненые просыпались. Женя ходила от одного к другому, перевязывала раны, спрашивала о самочувствии.

Весь день и всю последующую ночь Федя Угрюмов не приходил в себя. К вечеру температура у него поднялась до сорока градусов, он стал пылать.

Женя не спала вторую ночь.

— Лягте, сестра, — упрашивал ее санитар. — Я посижу.

— Ничего, ничего, ложитесь, я еще могу.

Только под утро, когда опять побледнело небо, Федя Угрюмов открыл глаза.

— Воды!

Женя напоила его.

— Если это не бред, — простонал он, выпив всю воду до капли, — то все это очень удивительно.