Выбрать главу

Перебивая друг друга и смеясь, девушки рассказывали, как метранпаж типографии вместе с молодыми наборщиками «завертывал» Тамару в газету, отпечатанную до получения разрешения цензуры на выпуск.

— Мы условились сказать, если бы нас остановили, — рассказывала Зоя Маленькая, — что идем в больницу. Тамара — роженица, а я — сопровождающая.

Мария Владимировна с любовью смотрела на них.

— Эх вы, зеленые обезьяны!

— А нам действительно показалось, что за нами следят, — продолжала рассказ Зоя Маленькая, — и мы не пошли в ворота. Оторвали две доски в заборе против Гайдамакской улицы и пролезли во двор. Надо было видеть, как лезла вот эта «беременная» женщина! Минут пятнадцать мы просидели под забором, притаившись. Только когда убедились, что никого вокруг нет, пошли к вам.

Тамара приняла наконец свой естественный вид, — впрочем, она всегда выглядела плотно сбитой девушкой. Потомок знаменитого мореплавателя, она была энергична и мужественна. Весной, приехав из Томска, где она училась на естественном факультете Высших женских курсов, Тамара встретилась со своим другом по кружку «любителей сценического искусства» Игорем Сибирцевым, познакомилась с Зоей Маленькой и другими юными большевиками, и жизнь ее, тихая до того, как лесной ручей, влилась в бурную революционную реку.

В десять часов прилетела третья «перепелка» — миловидная Таня Цивилева, бывшая петербургская курсистка.

— Опять вымарали, подлецы, всю передовую! — возмущенно произнесла она, закрыв за собою дверь.

(Она ходила с номером газеты в чешскую цензуру.)

«Перепелкам» предстояло распространить среди рабочих несколько десятков экземпляров газеты, где была напечатана не пропущенная цензурой передовая статья. Они принялись фальцевать газету.

Это были веселые, созданные, казалось, для радостной жизни девушки. Но не одними радостями полна жизнь. Родной их край захватывали враги. Надо было бороться с ними.

— Ну, пойдемте, — предложила Тамара, когда портфели девушек наполнились газетами.

— Постойте! — сказала Таня. Она вынула спрятанный на груди, под кофточкой, клочок бумажки. — Я прочту письмо, которое получила от чехов. Вчера я принесла им в лагерь белье, продукты и еще кое-что, а их не оказалось[48]. Мне сказали, что их отправляют на фронт и они ожидают погрузки на узкоколейке. Я побежала туда. Меня конвой не пропустил. Я могла только помахать им рукой. Солдаты тоже радостно махали мне руками. Когда я вернулась в лагерь, чтобы передать продукты другим, один из часовых сунул мне в руку вот эту записочку:

«Товарищу Танье…» — в голосе у нее послышалось волнение. — Такое… письмо!

Овладев собою, она прочла записку, написанную по-русски:

— «Мы, чешские легионеры, о которых вы проявили товарищескую заботу и пролетарскую солидарность, очень вам благодарны. Мы никогда не забудем товарища Танью. Если мы останемся живы, мы будем рассказывать у себя на родине о русских товарищах, о хорошей русской девушке Танье. Мы уезжаем. Крепко жмем вашу братскую руку.

Легионеры Шестого полка»

Таня вытерла платочком глаза, вложила записку в конверт и спрятала на груди.

— Те же чехи, да не те, — произнесла Мария Владимировна.

* * *

Вечером происходило заседание Красного Креста, и опять слетелись «перепелки».

— Проводили Вильямса, — рассказывали они.

Вильямс наконец получил визу на въезд к себе, в штат Огайо. В ожидании визы он прожился до последнего цента, и хлопотливые «перепелки» собрали ему денег на дорогу. Уезжал через Шанхай — японские власти так и не разрешили другу большевиков спуститься на японскую землю даже на один день, чтобы пересесть на океанский пароход. При обыске у него на квартире агенты контрразведки отобрали все, что он успел написать о русской революции. Когда пароход медленно отодвигался от русского берега, Вильямс, опершись одной рукой о перила, другой поднял свою поношенную черную шляпу. Глаза его кротко и грустно улыбались. Казалось, они говорили: «Прощайте, мои дорогие русские друзья. Я всегда буду помнить вас. Я расскажу американцам, что такое русская революция и кто такие русские большевики. Прощайте! Может быть, мы когда-нибудь встретимся. Прощайте!» «Перепелкам», с которыми сильно подружился Альберт Вильямс, казалось, что они навсегда теряют своего американского друга. Пароход уплывал. Долго Вильямс махал черной шляпой, а «перепелки» все стояли на пристани и помахивали белыми платочками, пока пароход не завернул за мыс Голдобина.

После заседания подпольного комитета прилетела стайка «соколят».

И вот, как зеленые листья дубков при ветре, зашумели голоса молодых сил никогда не умиравшего, возрождавшегося при любых политических условиях большевистского движения на Дальнем Востоке. Это было уже третье, самое молодое поколение большевиков.

Комната «мальчиков» поражала обилием книг. Полки в шкафах и на этажерке были аккуратно заставлены томами словаря Брокгауза и Эфрона и книгами, на кожаных корешках которых стояли имена Толстого, Гоголя, Тургенева, Гончарова, Белинского, Чернышевского, Герцена. Обстановка комнаты выглядела более чем просто: три кровати, несколько стульев, два стола с книгами, тетрадями, чернильницами, ручками, карандашами. Но сколько во всей этой простоте было тепла, уюта! Народ собрался шумный, веселый, будто за стенами Сибирского флотского экипажа вовсе и не властвовала контрразведка. И о чем только здесь не говорилось!

— Читали «Idée fixe»? — спросил кто-то кого-то, и все с таким жаром принялись спорить о пьесе местного молодого, литератора, словно от этого спора зависела судьба революции.

Некоторые склонны были считать пьесу «Idée fixe» чуть ли не образцом пролетарской литературы (тогда и на Дальнем Востоке уже начал свою громкую деятельность Пролеткульт).

Игорь Сибирцев, сидевший на кровати с пьесой в руках, говорил:

— Это произведение ничего общего с пролетарской литературой не имеет. Пролетарская литература — это Максим Горький, Серафимович… А это… псевдопролетарская литература!

В спор вступил Александр Фадеев, или Саша, как его все звали, — высокий, сухопарый юноша с темной головой и большими, оттопыренными ушами. На нем аккуратно сидела черная куртка с зеленым кантом на воротнике. Родители Фадеева проживали в селе Чугуевке, а Саша, учась в коммерческом училище, по зимам жил у своей тетки, относившейся к нему как к третьему своему сыну. Саша Фадеев с обожанием относился к Игорю, который был старше и оказывал на своего двоюродного брата большое влияние. Вместе с тем семнадцатилетний Саша выделялся своим умом; о нем говорили: «Удивительно эрудированный паренек». Этот юноша, обладавший даром слова, самозабвенно любил русскую литературу. Сказав несколько пренебрежительных слов по адресу «Idée fixe», он стал говорить о языке Гоголя:

— Вспомните, как Гоголь описывает степь в «Тарасе Бульбе»! Какая простота языка! — Он взял с этажерки томик Гоголя. — Вот послушайте.

Несколько глуховатым голосом он стал читать:

— «Солнце выглянуло давно на расчищенном небе и живительным, теплотворным светом своим облило степь…»

Казалось, что солнце, облившее своим светом гоголевскую степь, засияло и в глазах Саши Фадеева, проникло глубоко в его очарованную душу.

Он хорошо, вдохновенно читал. Окончив чтение, он воскликнул:

— Вот как надо писать! Вот у кого надо учиться!

А это что?.. Дай мне, пожалуйста. — Саша взял из рук Игоря рукопись, на обложке которой был футуристический рисунок. Он прочитал несколько строк: — «Пролог. Судьба (говорит монотонно, точно сквозь тяжелую дрему, обвитую мраком и жуткой тишиной кузницы, говорит долго, нудно, протяжно): Молчание… Молчание… Молчание… Из тьмы веков, слушайте! — Вечности — пришла к вам Сказка Жизни; пришла из потустороннего царства не осязаемых человеческим умом глубин Вселенной; пришла Сказка Жизни — Вечная Греза Человечества. Пришла чистая, вдохновенная, прекрасная… и породила Солнце… и породила Кровь, и породила Борьбу, упорную, злобную, бесконечную…» И так далее. И тому подобное. — Саша вернул рукопись Игорю. — Действительно, длинно и нудно. И это — новое слово в литературе! — он с удивлением пожал плечами.

вернуться

48

Речь шла о солдатах, заключенных в лагере за отказ выступить 29 июня против Совета.