Выбрать главу

Действительно - широкая и хватающая за душу, стонущая, поющая и горько-юмористическая "Венгерка" Ивана Ивановича раздавалась в это время в моих ушах.

"Да нам-то каково!.." - заметил на это другой приятель. Все захохотали, но замечание психолога все-таки было справедливо, - и я до сих пор, без надежды когда-либо услышать вновь в действительности могучий тон Ивана Ивановича, слышу его "душевным ухом". Почему же не быть и душевному уху, когда Гамлет видит отца в "очах души" своей. Но довольно обо мне и довольно об Иване Ивановиче - о нем, разумеется, довольно только на сей раз.

В ответ на всю мою злобную выходку против флорентийской оперы Иван Иванович сказал только:

- Гусь же вы, однако!

- Как гусь?

- Так, как гуси бывают... Вы толкуете мне об опере, а я вам говорю о Сальвини... - И он взглянул при этом настолько с торжеством, насколько обычная, унылая усталость его взгляда допускала торжество... - А я вам говорю о первом трагике Италии, - продолжал он с жаром... - может быть, добавил он еще с большим жаром, - о первом трагике в свете... Понимаете?

- Нет, все-таки не понимаю - ich bin eben so klug, wie ich vordem war, {я также мудр, как и раньше (нем.).} как говорят немцы.

- Здесь ведь теперь в Кокомеро играет драматическая труппа - не так ли?

- Да... только я в Кокомеро не был с тех самых пор, как мы вместе с вами слышали импровизаторшу...

- И когда мы ее так безжалостно с вами отделывали - помните? - сказал он смеясь.

- Мы с вами... т. е. вы ее отделывали, - возразил я... - Вот то-то и дело, бог вас поймет, Иван Иванович, то вы все режете анатомическим ножом, то вы чуть что не скачете от какого-то неизвестного господина Сальвини... Это у вас капризы, немецкая Laune, {прихоть (нем.).} приливы...

- Неизвестного... - проворчал сквозь зубы Иван Иванович... - И это говорит господин, - продолжал он громко и сердитым тоном, - который имеет претензию на самостоятельность взгляда, на неподогретость - я вашим языком говорю - чувства... И, во-первых, это неправда. Сальвини играл в Париже и произвел там фурор, а во-вторых, и Мочалов был неизвестен в Европе.

- То дело другое, - возразил я, - мы еще не Европа.

- Да неужели вы думаете, что итальянский актер бывает известен где-нибудь, кроме Италии? Я говорю об актере, а не о певцах.

- Чувствую... А Ристори?

- Видели вы Ристори?

- Нет, не видал, но о ней много говорят.

- И я не видал, и я знаю тоже, что о ней много говорят. А знаете ли, почему говорят и именно говорят во Франции?.. Потому что во Франции была Рашель, - а такое необычайное явление как-то требует всегда сравнений и сличений... Я думаю, что если б какая-нибудь эфиопка приехала в Париж играть роли Рашели на эфиопском языке - французы и ее бы сравнивали с Рашелью... А кстати, - окончил Иван Иванович... - Не совестно вам было написать ваше стихотворение "Рашель и правда"?

- Да вы где и в чем видели Сальвини? - спросил я, не отвечая по многим причинам на его вопрос. {24}

Иван Иванович лукаво-мягко взглянул на меня и отвечал:

- В Риме - и во всем, в трагедиях Альфиери и в "Отелло" Шекспира... даже во французских драмах ходил я его смотреть, как хаживали мы, бывало, смотреть Мочалова в "Скопине-Шуйском" {25} и в "Уголино"... {26} Но дело не в том, где и в чем я его видел. Если б я даже его вовсе не видал, мое желание видеть знаменитого итальянского актера все-таки было бы понятнее вашего цинического равнодушия.

- Permesso, signore... {Разрешите, синьор... (итал.).} - обратился к нему запачканный и оборванный итальянец в рыжем пальто, из которого, по общему стремлению итальянцев к их типическому костюму, он успел образовать эффектно накинутую на плеча мантилью. Слова его значили, что он желает закурить сигару - и Иван Иванович молча протянул ему свою. - Grazia tanto!.. {Большое спасибо!.. (итал.).} - сказал итальянец и оборотился к музыкантам.

- Однако пойдемте - пора. Полчаса седьмого, - обратился ко мне Иван Иванович, взглянув на часы.

- Вот как... часы завелись! - заметил я насмешливо. - Надолго ли?

- Глупый, с позволения сказать, вопрос, мой милейший, - отвечал Иван Иванович, нисколько не смущаясь, - глупый потому, что совершенно лишний... Часы - это касса сбережения ходячей монеты, до первого востребования... Однако пора, говорю я вам.

Мы пошли.

- Знаете ли, что в вашем равнодушии, - начал опять Иван Иванович, только что мы вышли в аллею, миновавши мизерную кофейную Кашиня, - много непоследовательности... Вы вообще гораздо смелее пишете, т. е. говорите с самим собою, нежели говорите с другими... Между этим равнодушием и тем значением, которое придаете вы трагической струе в человеческой душе, лежит целая бездна. После того, что вы мне читали, именно от вас-то и надобно было ждать, что вы броситесь, как угорелый, на представления Сальвини... В сущности вы ведь ждете трагика как некоторого откровения, как подтверждения вашей внутренней веры...

- Послушайте, - отвечал я уже совершенно серьезным тоном... - То, что видел я здесь до сих пор по этой части - и в чем, как хотите, а должен все-таки выказаться тон итальянского трагизма - не могло мне дать подтверждения веры. Вспомните представление "Медеи", не истовый крик и зверообразные гримасы актрисы, позировки Язона., все это я лучше хочу видеть на площадях, где продавец разных медицинских средств, размахивая руками, с патетическим тоном рассказывает толпе об удивительной, чудесной силе своих товаров, - чем в театре. Итальянская трагедия - опера... вот это дело другое. Помните, даже тщедушная Альбертини обращалась в трагический образ в сцене восстания в первом акте "Джованны ди Гузман" - и помните в каком я был восторге. Вспомните притом, сколько раз я добросовестнейшим образом обманывал себя в своих исканиях трагического!!. Я вам рассказывал, кажется, что, увлеченный криками толпы, я не мс устоять в своем первом впечатлении от игры одного молодого актера.

- Нет, не рассказывали, - отвечал Иван Иванович. - Это очень любопытно.

- Не знаю, любопытно или нет, но для меня самого это факт весьма важный и наводящий на размышления... Явился раз на сцене моле дои дебютант. {27} Я ходил его смотреть всякий раз - и несколько раз сряду мне все казалось одно и то же, что природа не создала его трагиком. Голос у него был сильный и звонкий; того, что называется теплотой и что в трагизме гроша не стоит, было у него ужасно много, - рутина уже в него въелась - проникла во все: в интонации, в эффектные заканчиванья монологов, в движения. А главное, главное, что бесило меня, - это была физиономия, красивая, благодушная до телячьего благодушия, да еще преобладание сентиментального тона - лучше сказать у него только и был один тон, тот тон, в котором заканчивал покойный Мочалов первый акт драмы "Смерть или честь", {28} словами: "о надежды человеческие, что вы такое?..". Этого тона трагику мало - и не им бы великий Мочалов, т. е., пожалуй, и им, но в соединении с другими тонами. Мнение свое выражал я открыто. Юный трагик сердился - да и множество приятелей стали на меня сердиться. Публика встречала и провожал нового любимца постоянными рукоплесканиями. Он переиграл множеств ролей, мочаловских и каратыгинских _создания_, лица не было и в одной... но между тем _что-то_ было, _что-то_ он играл, играл искренне и нельзя было сказать, что это _нарочно_, что это только игра. Нет - _какие-то_ стороны лиц он играл _взаправду_, и этим он был много выше другого, опытного актера, который все лица играл нарочно, хотя между ними обоими было много общего в сентиментальном тоне... Вот это _что-то_ его игры, соединенное с некоторою верою в общее увлечение с некоторою трусостью собственного чувства, под конец увлекло меня - ненадолго правда, но увлекло. Потом это _что-то_, разумеется, всем приелось. Начали говорить, что он недобросовестно учит роли, что он на деется только на средства своей груди... Может быть, и так, но кажется, правее было мое первое впечатление. Он не был рожден трагиком - и что бы он ни делал для ролей, он всегда чувствовал бы только одну их сторону, а прочие выходили бы не живые, а деланные... Вот вам один мой опыт. Хотите другой?