Но в полдень жаркое солнце все изменило: возле вечного снега зажурчали ручьи, запахло оттаивающей землей.
Вскоре под копытами заскрипел тугой сугроб. Открылось обширное нагорье, застланное чистым, как шкурка зимнего горностая, свежим снегом. Легкий след лошадей, отпечатанный накануне, издали напоминал забытый кем-то аркан. На юге голубели глубокие провалы долин. Оттуда, словно дым из аилов, подымался клубящийся туман.
Борлай рассматривал следы на снегу.
— Кто-то сегодня проехал туда, — сказал он. — Один человек. Алтаец: лошадь не кована.
Возле тропы возвышался небольшой холмик из гладко обточенных речных камней и гальки, обложенный ветками деревьев и полуистлевшими тряпочками. Кочевники спешились и смиренно возложили на холмик камни, привезенные из долины, лиственничные ветви и белые ленточки — подарки хребтовому духу, чтобы позволил благополучно спуститься в долину.
В конце нагорья тропа пересекала каменную россыпь. Задняя нога жеребенка, на котором теперь поверх вьюка сидела Карамчи, провалилась глубоко между камней. Силясь вытащить ее, жеребенок увяз передней ногой и, пошатнувшись, упал на левый бок. Хрустнули суставы.
— Плохой ты подарок привез хребтовому… Рассердил духа, — пробормотал Тюхтень, известный костоправ.
Утишка предложил Карамчи коня из своего табуна. Пока ловили да заседлывали, туман на краю перевала встал сплошной стеной. Борлай отдал ребенка жене и поехал рысью, чтобы от ущелья подать голос каравану.
Спускались по узкой расщелине. Без умолку покрикивали, чтобы не заблудились оставшиеся наверху. Туман сгущался — в трех шагах ничего не видно. Вдруг снизу долетели приглушенные голоса. Борлай остановился, прислушиваясь, далеко ли разговаривают, и громко крикнул. Но из тумана уже показалась голова лошади. Навстречу кочевникам ехал плечистый и широкогрудый человек со светлыми, как горные воды, глазами, с огненно-рыжей бородой. На нем был армяк из верблюжьей шерсти с черными проймами на груди, серая войлочная шляпа. Позади него вырисовывалась косматая голова вороного коня, навьюченного ящиками. А еще дальше пучеглазый верзила с ефрейторской выправкой; рябой нос его широко расплылся, русые усы заботливо закручены кольчиками, борода напоминала хвост тетерева, выдровая шапка-криночка была сдвинута на одно ухо.
— Ты что же это, паря, свадьбе дорогу застишь? — миролюбиво спросил передовой певучим голосом. — Давай вертайся. Свадьбе взадпятки бегать — негодящее дело.
— Маленько кочуем, — сказал Борлай и растерянно улыбнулся, показывая на сгрудившихся позади него лошадей и коров.
— Хы, ясны твои горы! — добродушно прозвенел огненнобородый и, увидев в мгновенный просвет вереницу всадников, хлопнул руками по бедрам. — Как же мы разъедемся с вами?
— Миликей Никандрович! Что ты с ним разговоры завел. Заставляй пятиться, — загремел раскатистый бас пучеглазого.
— Назад ходить нельзя, — объяснил Токушев.
Передняя лошадь свадебного «поезда» чуточку посторонилась. Воспользовавшись этим, Борлай проехал мимо Миликея Охлупнева, но с вороным конем столкнулся вьюками.
Пучеглазый верзила левой рукой схватил Пегуху под уздцы, а правой ударил по губам:
— Назад!
Испуганная лошадь, запрокинув голову, топталась на месте. Сзади нажимало сгрудившееся стадо коров, и она, не выдержав, ринулась на верзилу.
Тот ругался, размахивая кулаками, лез в драку.
— Осип Викулович, замолчи! — раздался из тумана строгий, зычный голос женщины.
Этот голос Борлаю показался знакомым.
Из-под горы, подобрав полы армяков, бежали бородатые поезжане, а сверху спешили алтайцы, перепрыгивая с камня на камень.
— Охлупнев, язви тебя, чего ты смотришь? Перекидывай лошаденок через камни.
Огненнобородый стоял в стороне, на высоком обрыве.
— Нельзя так, надо подобру, по-человечески, — говорил он. — Они на новое место кочуют — им тоже вертаться нельзя.
Храпели, ржали и лягались лошади, дико мычали быки, плакали дети. Невеста вскрикнула, притиснутая к камням, и, ухватившись за выступ скалы, взобралась наверх.
Казалось, перебранкой дело не кончится. Назревала стычка. Но вот появилась круглолицая, вся в веснушках, рослая женщина с выбившимися из-под кашемирового полушалка длинными прядями темно-русых волос. Это была свояченица Миликея — Макрида Ивановна, первая на селе краснобайка и присловница, без которой не обходилась ни одна свадьба. Увидев Борлая, спрыгнувшего на камень, она воскликнула:
— А-а, знакомый! Здравствуй! — И распорядилась: — Давай-ка принимайся за работу.
— Драстуй! — ответил Борлай и тронул шапку на голове.
А женщина уже засучила рукава — запястья у нее оказались красными и толстыми, словно сучья вековых сосен, — подоткнула подол широкого платья под гарусный пояс и схватила ошалевшую корову за рога, казалось — сейчас перебросит через камни, но она осторожно протащила ее мимо свадебного поезда. Следом Охлупнев вел упиравшегося быка.
Алтайцы снимали вьюки и по едва заметным выступам в скале переносили вниз.
Невеста сидела на склоне ущелья и, обняв камень, плакала. Макрида Ивановна, главная сваха, озабоченно взобралась к ней.
— Не лей слез, голубушка моя сизокрылая. Табуны повстречались — это к добру: всю жизнь в достатке проживешь, детей вспоишь, вскормишь.
Она вздохнула огорченно, вспомнив что-то свое, заветное, и, повернувшись, пошла к коню.
Жених помог невесте сесть в седло, и свадьба двинулась дальше.
Борлай посмотрел на широкую спину русской женщины, как бы впаянной в усыпанное посеребренными бляхами седло. Он узнал ее: это она водила его на могилу Адара — и пожалел, что не спросил, как ее звать.
— Маленько спасибо тебе! — крикнул на прощанье.
Она не оглянулась. А через миг исчезла в тумане.
Токушев смотрел ей вслед, будто бы поджидая, когда покажется последний всадник его каравана.
Люди, кони, коровы и овцы, сопровождаемые собаками, двигались вниз беспрерывным потоком.
Накануне перекочевки отцы семейств вернулись из облюбованной долины, где драли кору с лиственниц, рубили жерди и сооружали аилы, напоминавшие стога сена. Тогда же Ярманка Токушев возвратился на свое зимнее стойбище. Оставив коня нерасседланным и волоча вдруг отяжелевшие ноги, он направился к жилью. Вздрагивавшая спина и необычная для него сутулость говорили, что домашний очаг ему не в радость. Круглое, словно полная луна, лицо, с широкими крутыми дугами бровей, покрылось густой тенью задумчивости. Он знал, что жена-старуха встретит его полной чашкой араки, голопузые мальчуганы, дети покойного брата, будут увиваться около него, а он опять не найдет для них ни одного ласкового слова. Прошлое встало перед ним, как этот немилый аил. Особенно врезался в память день возвращения Борлая из дальнего села, где в последнем бою был ранен старший брат. Узнав о смерти Адара, Ярманка убежал в горы и там провел двое суток. Домой шел пошатываясь. Веки опухших глаз слипались. Он знал, что, следуя обычаям предков, вдова старшего брата по наследству перейдет к нему и станет его женой.
Так и случилось. Сколь ни противился он, а родные, собравшись всей гурьбой, отвели его в аил Чаных. Все пришли с тажуурами,[9] полными араки.
Старый Токуш, от дряхлости едва державшийся на ногах, сказал снохе:
— Вот твой новый хозяин, детям — отец.
Родственники сели вокруг костра. Чаных перед каждым из них поставила деревянные чашки, полные араки. Борлай торжественно поднял свою чашку и в знак уважения подал младшему брату — виновнику торжества.
— Вырасти ребят хорошими людьми, — пожелал он. — Сделай меткими стрелками, смелыми наездниками.
У Ярманки задрожали пальцы, и чашка выскользнула из рук. Расплеснувшаяся арака залила горячие головешки, и над костром взметнулся едкий дымок. Женщины вскрикнули от испуга. Токуш погрозил сыну трубкой, а Чаных плеснула аракой на кермежеков, чтобы они получше сторожили жилье и не впускали беду.