— Сегодня перед рассветом, — ответил тот. — Кони начали всхрапывать и все — в кучу, жеребят — в середину. Жеребец зафыркал. Гляжу, а оттуда, из лога, два волка крадутся…
Восходов спешился, взял ружье, стоявшее у дерева. Это был старый мултук, длиной больше сажени, узенькое ложе небрежно вытесано топором, вместо курка — железная вилка с фитилем.
— Неужели из этого самопала стрелял?
— Ие, — ответил Анытпас.
— В руках невозможно держать, ствол перетягивает.
— С руки у нас не стреляют, — сказал Миликей. — У нас — с деревянных сошек.
Анытпас подошел к Содонову:
— Ночью жеребеночек родился. У Пегухи косматой. Хорошенький!
— Недавно мы этого пастуха премировали костюмом, — сообщил Охлупнев.
— За какие отличия?
— А вот слушай. С его жизни можно интересную книгу списать… Весной ихний табун ночью в долине захватила полая вода. Здесь — река, и тут — река. Остались на островке, как на кочке. Ну, о кобылах горя нет: перебредут. А малых жеребят как? Им против воды не устоять.
Поняв, что Миликей рассказывает о нем, Анытпас покраснел и отвернулся, едва скрывая улыбку.
— Так он, ясны горы, всех жеребят через ледяную воду перетаскал. Урону не допустил! Схватит жеребенка в беремя и бредет чуть не по пояс.
Восходов пожал пастуху руку.
— На курорт хотели его послать, пусть бы полечился, — никак не соглашается, — рассказывал Охлупнев по дороге к третьему табуну. — Недавно он женился и не хочет надолго от жены уезжать…
Всадники ехали к сверкающим ледяным шпилям, у подножия которых паслись табуны лошадей.
Макрида Ивановна взяла ребенка за руки и бережно поставила на кровать:
— Дыбы, дыбы… Вставай, Коля, на ножки. Ты ведь мужик!
Она, тряхнув головой, улыбнулась.
У ее ног стоял старший сын, теребил за подол и настойчиво лепетал:
— Ма-ма… Ма-ма…
Из печи вырвался запах пригоревшего хлеба.
— Ой, батюшки, оладьи-то сожгла!
Мать положила малыша на постель и кинулась к печке.
В переднем углу Чечек играла в куклы. Девочка была рослой и крепкотелой, густые черные волосы заплетены в одну косичку с пышным бантом из розовой ленты. Задорно припрыгивая, приемная дочь подбежала к Макриде Ивановне:
— Мам, надо этой кукле новое платье сшить. Старое замаралось.
— Сошьем, Цветочек, сошьем. И тебе к осени, к школе, сошьем новое платье. Ты ведь у меня учиться побежишь.
На окне Анчи складывал кубики.
Сунув сковородку в печку, Макрида Ивановна вернулась к кровати, на которой сидел Коля, повалила ребенка на спину, погладила ему живот и слегка потянула за ноги:
— Расти большой, зайчик серенький! — Потом она схватила его за руки: — Ну, вставай. Будь сильным, товарищ Токушев. Учись ходить. — Поставила сына на пол и повела: — Гляди, гляди. Идет!
Из соседней комнаты вышел Борлай, в новых сапогах, в белой расшитой шелком рубашке; увидев младшего сына, рассмеялся:
— Идет! Ишь как ногами топает! Ты не держи его за руки.
— У меня дети растут, как грузди! Здоровенькие!
В минувшую ночь Борлай не мог уснуть. Слышал, как на городской каланче отбивали часы, как звучал пастуший рожок, собирая стадо. До рассвета мысленно бродил по родным горам, слушал весенний рев куранов и первый вылет кукушки. Он представлял себе, как распускался березовый лист и открывались яркие цветы, наполнявшие воздух пьянящими запахами. Ему хотелось развести костер по соседству с косматым кедром, съесть сырую, теплую почку курана, изжарить в пламени костра печенку, а потом, вернувшись в алтайское селение, выпить чашку араки…
После завтрака он надел черный пиджак и темно-зеленую фетровую шляпу.
Жена остановила его:
— Ты надолго уходишь?
— На весь день.
— А обедать как же?
— В столовой пообедаю, на выставке.
Проводив мужа, Макрида Ивановна глубоко вздохнула: «Сумрачный он у меня сегодня. Тяжело ему в городе работать».
Город строился на месте старой деревни. Через огороды и дворы пролегли новые прямые улицы, на пустырях поднялись четырехэтажные каменные дома.
Две речки разрезали город, между ними на зеленой стрелке — белые дворцы под праздничными флагами. Площадь переполнена людьми. Ни на одну ярмарку не собиралось столько. Мужчины в новых костюмах, женщины в ярких платьях.
Борлай Токушев шел туда. У мостика для пешеходов остановился, посмотрел на реку: мутная и тихая. Здесь, в предгорьях, нет такой прозрачно-чистой холодной и вкусной воды, какая журчит в горных речках. Скорей бы вернуться туда. Но… перевыборов в Советы в этом году не будет. Борлай не первый раз подумал о том, что хорошо бы поговорить по душам с секретарем обкома партии Копосовым, рассказать ему, как тяжело алтайцу из далеких горных долин жить в городе, где вместо цветущих полян — узкие улицы, вместо могучего кедра — тощие березовые прутики. Сказать ему, что работа в облисполкоме особенно трудна. Председатель часто уезжает в краевой центр или в аймаки. Тогда все идут к нему, заместителю. Перед Борлаем встают вопросы огромной важности. За его спиной — целая область. Ошибется он в решении какого-либо вопроса — это сразу почувствуют на местах.
«Пойду сегодня и скажу: „Отпусти назад, в колхоз, тяжело мне в облисполкоме, грамота моя небольшая, опыта мало“».
Токушев потряс головой:
«Не отпустит Федор Семенович. Хороший мужик, а не отпустит. Тепло улыбнется всем лицом и мягко так скажет: „Я тебе, дорогой мой, каждый день помогаю. Учись и работай“. А может быть, даже по-отцовски постыдит: „Ты что же это, испугался трудностей? Нехорошо, друг, нехорошо“».
Вот если бы здесь был Филипп Иванович Суртаев! Тот бы помог уговорить Копосова. Но старого друга перевели на работу в краевой комитет партии. «Разве написать ему? Нет, не стоит зря время тратить. Суртаев тоже скажет: „Надо работать там, куда партия поставила“».
По мостику от павильонов бежал молодой человек в синей блузе, сотрудник областного музея.
— Борлай Токушевич, я жду вас с самого утра. Эта алтайка откочевала из аила.
— Куда откочевала? Почему?
По указанию Токушева на выставке поставили три аила и юрту бая. На время праздника было решено «заселить» аилы такими людьми, которые могли бы давать посетителям объяснения. В бедняцкий аил в качестве хозяйки была поселена слушательница совпартшколы Яманай Тюлюнгурова.
— Мы хотели аил оборудовать как жилье алтайцев-шаманистов, деревянных идолов повесили. Она запротестовала, никак не могли уговорить.
Борлай пришел к подножию лысой горы, где стояли аилы. Осмотрев их, он вместе с сотрудником музея отправился искать Яманай по всем павильонам. Они встретили ее у коновязей, где стояли лошади каракольских колхозов.
— Ты почему из аила убежала? — спросил Борлай.
— Они там кермежеков разных понавешали, а я смотреть на них не могу.
— Тебя обком командировал… на три дня.
— Уберите кермежеков — неделю проживу.
Говорила она решительно, морщинка между бровей выражала настойчивость.
— Чудачка ты, Яманай! Ты же знаешь, что никаких богов нет… Ведь это только для показа.
— Я сказала, что не могу слышать ни о кермежеках, ни о шаманах: сердце не терпит.
— Ладно, уберем, — уступил Борлай и повернулся к сотруднику музея: — В соседнем аиле кермежеки есть, а в этом и так ладно. Хватит старого.
Он пригласил Яманай, и она пошла осматривать лошадей своего колхоза. Старик в новом черном пиджаке и новой фуражке чистил серого, в яблоках, жеребца.
— А-а-а, Тюхтень приехал! — обрадовался Токушев — Здорово, старик! Кони у вас сытые. Молодцы! Кто еще из наших здесь?
— Шесть человек. Брат твой приехал.
Яманай покраснела и опустила глаза.
— Который?
— Байрым. Ярманка не приедет, — он в аймаке один остался.
— Меня в Агаш посылают на работу, — сказала Яманай.
— Рад за тебя. Ты там всех знаешь, и работа для тебя будет легкой.
Борлай посмотрел на ее голубое платье с глубоким вырезом вокруг бронзовой шеи, на загоревшее лицо, и ему показалось, что она стала выше ростом, стройнее и еще подвижнее.