Напряженную сосредоточенность начальника штаба префект полиции объяснил про себя его очередным любовным увлечением. Влюбчивость Бертье была хорошо известна, как и забавные ситуации, в которые он порой попадал из-за чрезмерной пылкости. Однако новая избранница князя Невшательского и Ваграмского, кажется, не стоила того, чтобы впадать из-за нее в меланхолию. «Впрочем, — подумал префект полиции, — в его годы любовные огорчения сопутствуют мужчине с удручающим постоянством». Кто-то в нем усмехнулся. «Да, да, разумеется, в наши годы», — нехотя поправил он себя.
Взгляд префекта полиции задержался на Талейра-не. Опальный министр иностранных дел стоял особняком, в совершенном одиночестве. Его глаза не выражали ничего, кроме ледяного презрения. Придворные задерживались возле него ровно столько, сколько требовала учтивость, и поспешно отходили: никто не решался открыто демонстрировать близость к человеку, о котором император выражал сожаление, что он до сих пор не расстрелян. «Конченый человек, а жаль», — подумал префект полиции (ошибался в этом, как все [121]). Он никогда не мог преодолеть в себе невольного восхищения умом великого дипломата. Он улыбнулся, вспомнив ходячие остроты Та-лейрана и пожалел, что Фуше нет в Париже. В затянувшейся словесной дуэли бывшего министра полиции, говорившего, что если бы на свете не существовал Талейран, то его, Фуше, считали бы самым порочным и лживым человеком, и бывшего министра иностранных дел — этих двух, быть может, самых невеселых людей Франции — префект полиции держал сторону Талейрана, чье определение министра полиции как человека, «который сначала заботится о делах, которые его касаются, а затем обо всех тех делах, что его совсем не касаются», считал универсальным, делая единственное исключение для Савари. Кроме того, префект полиции не шутя прибавлял имя Талейрана к именам семи греческих мудрецов, так как считал, что человек, сказавший: «Прежде всего — не быть бедным!» — стоит от истины не дальше тех, кто учил, что человек — мера всех вещей и что надо познать себя.
Он поклонился Талейрану. Тот вернул поклон, не меняя выражения лица. Префект полиции нисколько не обиделся — напротив, еще раз восхитился совершенной непроницаемости этого человека.
Со стороны группы финансистов, обступивших главного казначея, доносился раздраженный голос какого-то банкира: «Размен не больше двенадцати франков за тысячу на серебро!.. Пятьдесят франков на золото! Это черт знает что, господин Лебрен! Вы должны отменить лимит по ссудам…» Лебрен слабо возражал: «Но, господин барон, император собирается укрепить акции государственного банка наличностью из своей казны. Господа, биржа не может и дальше играть на понижение в такой момент…» Префект полиции с интересом прислушался. Подобно большинству владельцев ценных бумаг, он терпел значительные убытки из-за падения их стоимости. К тому же на него распространялся двадцатипятипроцентный вычет из жалованья гражданских чиновников. За минувший год ему пришлось наполовину сократить расходы. Нехватка звонкой монеты ощущалась им весьма болезненно — не терпел экономить на удовольствиях. Особенно его раздражала все возраставшая капризность прислуги. «Ох, скоро будем жить совсем без денег. И как тогда все будет?» Представить такую жизнь ему, однако, никак не удавалось; впрочем, не очень и хотелось.
Дослушать речь главного казначея префекту полиции не дал один знакомый генерал, который, взяв его под локоть, начал бурно выражать негодование действиями начальника тайной полиции. Оказывается, заслуженный вояка хотел устроить званый обед на двадцать персон, — только для своих, — о чем, в соответствии с правилами военного времени, известил начальника тайной полиции. Тот, однако, заупрямился, ставя непременным условием присутствие на обеде своего агента. Дойдя до этого места своего рассказа, генерал обиженно умолк. Префект полиции оглянулся на начальника тайной полиции, принявшего незаинтересованный вид, и любезно улыбнулся генералу, прося переходить к сути просьбы. Генерал хотел, на правах, так сказать, старой дружбы, чтобы префект полиции некоторым образом поручился за его лояльность перед министром полиции, избавив тем самым от необходимости приглашать в дом филера.
Префект полиции размышлял недолго. Соблазн досадить конкуренту был слишком велик.
— Список приглашенных у вас с собой? — сказал он генералу. — Дайте мне.
Просмотрев не больше трети списка, префект полиции улыбнулся и вернул бумагу — он уже увидел имена двоих своих осведомителей.
— Любезный друг, вам не о чем беспокоиться. Я переговорю с Савари. Я вижу, что у вас собирается хорошо подобранное общество. Вам нет необходимости приглашать в него незнакомых лиц.
И в восторге от шутки, понятной только ему самому, префект полиции направился к Савари, с наслаждением чувствуя на своей спине взбешенный взгляд начальника тайной полиции.
Рабочее утро Констана Вери, камердинера Наполеона, начиналось без четверти семь. На него возлагалась обязанность будить императора. Констан служил у Наполеона четырнадцать лет (прежде был камердинером Жозефины). За это время у него было два отпуска: три дня и неделя. Констан был малообразован, писал несуразно крупными буквами, без всяких правил орфографии; зато был умен, скрытен и исполнен своеобразного достоинства. Как и все камердинеры Парижа, состоял осведомителем полиции. Наполеон знал об этом и закрывал глаза — понимал, что иначе не может быть, достаточно и того, что Констан умел быть скромным относительно своего коронованного господина. Эти ценные качества приносили Констану шесть тысяч франков годового жалованья с доплатой двух тысяч франков на платье, кроме того, казна оплачивала ему квартиру в семь комнат, стол на четыре куверта, карету с упряжкой и кучером, ежегодный бесплатный вход на четыре больших представления при дворе. Помимо всего этого, экстренные выплаты императора за беспокойство во время походов за годы империи составили 261 000 франков. Упомянутое же достоинство камердинера императора состояло в том, что Констан категорически отказывался признавать то, что он хоть чем-нибудь обязан Наполеону. Как ни странно, но именно «лакейской преданности» и не было у первого лакея империи [122].
Выверенной за долгие годы походкой (на весь путь — ровно четыре минуты) Констан миновал парадные залы дворца и через галерею Дианы поднялся по особому ходу на лестницу, ведущую во внутренние покои императора; прошел мимо швейцара с булавой у дверей залы Телохранителей, где дежурили пажи под командой капрала конной гвардии, и зашагал через полутемные маленькие комнаты, чуть сутулясь, чтобы не задеть головой потолок. Эти комнаты, спланированные согласно общему заблуждению архитектуры XVI века, принимавшей тесноту за уют, и составляли, собственно, «домашний очаг» Наполеона. Впечатление «очага» было, впрочем, довольно слабое. Скудостью меблировки дворец Тюильри больше походил на гостиницу. Все личные вещи властелина Европы умещались в несколько чемоданов. Из-за императорской мантии все-таки всегда выглядывал нищий поручик, готовый к мобилизации в течение часа. От себя в украшение Тюильри Наполеон добавил немного: распорядился усыпать стены и потолки вензелем "N", вышить на шторах золотых пчел — символ императорского достоинства — и установить в галереях и залах бюсты героев и полководцев (в числе прочих и Брута, который, видимо, должен был напоминать республиканцам о ненависти императора к тирании).
121
Талейран возглавил антинаполеоновский заговор в марте 1814 г. и обеспечил реставрацию Бурбонов. Позднее вновь занял кресло министра иностранных дел