Быстро всунув ноги в изрядно стоптанные туфли, Наполеон поправил на голове мадрасовый платок, которым повязывался на ночь, накинул белый мульто-новый халат и впустил Констана. Камердинер приветствовал императора и сразу принялся за работу. Первым делом он открыл окно и зажег в курильнице айялуджин, чтобы надушить и очистить воздух в комнате. Затем вынул из личного несессера императора фарфоровый прибор и приготовил чай (пользоваться другой посудой было запрещено). Сахар в целях безопасности Наполеон положил сам, размешал его золотой ложечкой и осторожно сделал пробный глоток (при малейшем постороннем привкусе сразу отталкивал от себя чашку, по совету Корвизара). Распробовав напиток, удовлетворенно кивнул и устроился в кресле.
— Что нового в Париже, Констан?
В обязанности камердинера входил и пересказ городских сплетен, вплоть до ссор между дворцовыми лакеями. Наполеон интересовался и этим: в огромном личном хозяйстве, именуемом Французской империей, для него не существовало незначащих событий. Политические новости не входили в компетенцию Констана. Рассуждений о политике со стороны лакея император не терпел; подобные попытки были пресечены давным-давно самым решительным образом. Но «новости из лакейской» развлекали Наполеона. Они обостряли в нем то чувство безграничного презрения к людям, которое было ему необходимо для того, чтобы заставлять их слепо выполнять его волю. Людей Наполеон знал превосходно, современники записали за ним множество чрезвычайно метких характеристик государственных и военных деятелей, поэтов, писателей, живущих и умерших знаменитостей. Он умел очаровать Гете и Лапласа, Александра I и каирского кади [130], польского эмигранта и новобранца-гренадера. Но, рассчитывая политические ходы, Наполеон неизбежно упрощал и огрублял свои знания о людях, сводя все их поступки к двум основным мотивам: страху и выгоде. Поэтому, сталкиваясь с тем, как целыми народами — испанцами, русскими, немцами — овладевали чувства бескорыстия и самоотречения, Наполеон терялся и становился от этого упрям, жесток и почти невменяем в своем стремлении добиться цели во что бы то ни стало. В его действиях в подобных случаях историки и мемуаристы склонны были видеть некие роковые ошибки, на которые указывали с добросовестностью посредственности, как будто, избежав этих ошибок, можно было истребить в противнике патриотизм и самоотверженность. На самом же деле гений Наполеона оставался прежним всегда и везде, и упрекать его в упадке гениальности можно с тем же правом, с каким человеку, спотыкающемуся в темноте, можно поставить в вину упадок зрения.
Рассказ Констана все больше и больше прибавлял императору настроения. Ему казалось, что голубоватый свет первого утра нового года обещает перемены к лучшему. «Ламерсье сказал мне при коронации, что если я перестелю постель Бурбонов, то не просплю в ней и десяти лет. Вздор!» (После коронования Наполеон проспал в ней девять лет и девять месяцев.) Уверенность в своих силах переполняла его. Конечно, все будет хорошо. Франция дает новых конскриптов [131], новые ассигнования на войну, она верит ему, она идет за ним, несмотря на недовольное брюзжание либералов в Законодательном корпусе. Они пораспустились в его отсутствие, но новые победы заткнут им глотки. «Мои французы равнодушны к свободе, они не понимают и не любят ее. Единственная их страсть — тщеславие, и единственное политическое правление, которым они дорожат, есть политическое равенство, позволяющее всем и каждому надеяться занять любое место. Кто, кроме меня, может дать им эту надежду?» У него еще будет время приструнить недовольных и маловеров, но сначала надо вышибить обратно за Рейн полумиллионную орду этих троих коронованных ничтожеств, возомнивших себя вершителями судеб Европы. "Они бьют моих маршалов, — эта скотина Бернадот все же кое чему научил их [132], — и порой выглядят совсем неплохо, особенно русские и пруссаки. Да, мои старики сильно сдали…" — думал Наполеон, в котором просыпалось обычное в последнее время раздражение против генералитета. Он чувствовал, что лишь многолетняя вышколенность еще заставляет их повиноваться ему. Возможной измены, впрочем, не боялся — слишком презирал и маршалов. Понимал, что опасность для жизни могла исходить только от фанатика, а среди его маршалов не было фанатиков. Каждый из них прекрасно знал, что поднявший руку на императора будет пристрелен первым же встреченным гренадером. "Все выдохлись, даже Ней… Я могу надеяться только на себя, на свою звезду. Впрочем, когда было иначе? Моя воля всегда была тем потоком, который увлекал людей, словно камни, и бросал их на очередную преграду, возводимую против меня. И чем тверже была преграда, тем стремительнее был поток, сильнее удар, с тем большей охотой люди разбивали себе лбы, уверенные в том, что делают это по своей воле и в своих интересах — из честолюбия, тщеславия, жажды славы, чинов, наград… Однако похоже, что теперь мой поток увлекает лишь мелкую гальку. Как редки люди! Каждая потеря невосполнима! Кто заменит мне Дезе, Дюрока, Ланна? [133] Они могли забывать о себе!.. Среди моих врагов больше преданности, чем в моем окружении. Я всегда говорил, что роялисты — единственные люди, которые умеют служить. Жаль, что я не могу вернуть им их поместья. Что ж, у такого человека, как я, нет друзей, у него могут быть только слуги. Я знаю это, я никого не люблю и потому свободно вершу свою судьбу и судьбу мира. Что любовь, что дружба! — Я не искал их.
132
Бернадот Жан Батист (1763 — 1844), князь Понте-Корво, маршал Франции. В 1810 г. уволен Наполеоном и избран наследником шведского престола. Основатель ныне правящей шведской королевской династии. В 1813 г. подал союзным армиям тактическую идею не вступать в сражение с Наполеоном, а громить его маршалов. Следование этому совету обеспечило союзникам благоприятный исход летней кампании 1813 г. и разгром остатков армии Наполеона под Лейпцигом
133
Дезе, Дюрок, Ланн — французские генералы и маршалы, сподвижники Наполеона со времен итальянской кампании, состоявшие с ним в дружеских отношениях. Погибли до 1814 г.