— Значит, продавать не хочешь?
— Даже не думаю! Я не сентиментальна, не склонна к суевериям, но я купила дом на свой первый большой заработок в обойной фирме, ну и…
— Разве ты купила его на свои деньги? А я и не знала.
Лиза поднялась. Глаза у нее были растерянные.
— Мадлена, я никак не могу прийти в себя, — начала она. — Как ты можешь? Значит, ты его не любила? Но если даже ты его не любила… Тебе не страшно?
Мадлена отвернулась.
— Я не из трусих. В деревне я ночую совсем одна…
— Значит, если ты спишь не одна — это не потому, что боишься?
Только Лиза умела быть такой противной.
— Нет, не потому, что я боюсь. И при жизни Режиса я там часто спала одна.
— Ах, при жизни… — Лиза побледнела… — При жизни… При жизни… Ты слишком закармливаешь гостей. Если разрешишь, я прилягу на минутку… Но только не в спальне. Я не ты, мне он все время видится…
— Спальня… Там ничего не тронуто. Я сплю в своем кабинете. Ложись здесь. А я, извини, я вынуждена уйти.
Лиза растянулась на белой кушетке. Черная, такая огромная, что заняла всю кушетку, будто разлеглась лошадь. Мадлена быстро вышла из комнаты.
У нее было свидание с Бернаром на его холостяцкой квартире — в гарсоньерке. Гарсоньерка — странное слово, понятие, уже выброшенное на свалку. Место, где мужчина-холостяк или не холостяк принимал женщину, которая не была его женой, и принимал, чтобы заниматься с ней любовью. Было это в эпоху адюльтеров, когда дамы, идя на тайное свидание, надевали густую вуалетку. А теперь Мадлена шла к любовнику с поднятым забралом, и, хотя они занимались любовью в комнате Бернара, его студенческая комната от этого гарсоньеркой не становилась. Впрочем, они скоро переедут в деревню, в дом Мадлены, который Лиза хотела у нее купить. Они решили жить там: начался сезон охоты и архивы Режиса ждали на чердаке.
Тишина, даже тишина может быть совсем особой — отягощенной умолчаниями.
Вокруг дома Мадлены, одиноко стоявшего на самой вершине каменистого пригорка, царила тишина, и только время от времени она рушилась под порывами ветра. Странно все-таки: ветер взял себе в привычку играть своей силой, шириться опадать, никогда по-настоящему не затихая. Да, он как огонь. Странная это была тишина — застывшая между двух взмахов помела, грозно вздымающего ветви, снег, песок… Ивы на дороге, круто подымающейся к дому, волочили по земле свои растрепанные пряди волос; там, повыше, сосны сгибались в дугу, ветки касались земли мохнатыми ладонями, кусты, переплетая свои тоненькие рыбьи скелетики, цеплялись друг за друга колючками. Вот мы и дождались зимы. Первой зимы после смерти Режиса. Первой зимы, когда они спят вместе.
Очевидно, на самой вершине пригорка стоял некогда феодальный замок, от которого не осталось ничего, кроме выщербленных временем укреплений, да при входе во владение Мадлены, без калитки и решеток, еще высилась средневековая башня, растерявшая половину своих камней. Какой-то норвежец в свое время приобрел этот каменистый пригорок и на месте бывшего замка построил деревянный дом — возможно, чтобы создать себе иллюзию родного края. Кругом были скалы и вид необъятный, как море, но то, что в хорошую погоду вырисовывалось на горизонте, отделенное пятьюдесятью километрами суши, вполне могло быть тенью Парижа. Норвежец, великий путешественник и любитель флоры, посадил по всему пригорку разные породы деревьев, но департамент Сены-и-Уазы не признал ничего, кроме пиний, которые со временем стали мощными красавицами, колючего кустарника да папоротника. Вокруг дома царила чисто нордическая нагота. Одни только пинии, распускавшие над пригорком свои черные зонты, а еще выше — небо.
Чудовищный хаос, царивший в комнате, освещенной лишь пламенем камина, казался еще невообразимее из-за этого зловещего полумрака. Бернар поднялся с подушки, брошенной прямо на пол перед камином, и подошел к валявшимся в углу сапогам, из-под которых на паркет натекла струйка растаявшего снега. Одно ружье лежало поперек стола, другие стояли в козлах. По обе стороны широкого камина охапки дров покорно ждали сожжения. Бронзовый юноша с крылышками за спиной держал в руке факел, он был включен, этот факел, но лампочка горела тускло-красным светом — ток здесь был с норовом. Кресла, обитые одни— кожей, другие — тканью, стояли как попало, друг против друга, спинка к спинке, бок о бок, и на них валялись меховые вещи, непромокаемые плащи, одеяла— всё брошенное вперемежку. На столе чуть Поблескивали стаканы и тарелки… Ковры лежали вкось и вкривь. Можно было подумать, что в доме живет целый табор, а не одна Мадлена с Бернаром, комната походила на охотничий павильон после облавы на волков или на медведя, на разбойничий притон, на склад мебели…
Теперь, когда Бернар попривык, он с каким-то мазохистским наслаждением принимал то, что ненавидел пуще всего на свете: беспорядок. Здесь не было и следа Режиса, здесь властвовала Мадлена.
— Никак не найду сигареты… А где моя куртка?
Мадлена представления не имела, где куртка, она глядела на тлевшие поленья, на пылающие уголья.
— Вот о чем я думаю… — проговорила она. — Думаю, что все будет как с Режисом.
Бернар позабыл о сигаретах, он стоял в темноте за спиной Мадлены. Вот оно! Он ждал этих слов с первого дня: она его непременно прогонит.
— О чем ты говоришь? Что я умру?
Они уже договорились до этого…
— Выслушай меня, Бернар…
Ей хотелось растолковать Бернару, что Режис никогда ее не любил, что она лишь ничтожной долей входила в то чувство, которое он именовал любовью; был Режис, была любовь, как таковая, и потом, где-то там — она. И он, Бернар, тоже не любит ее, как не любил ее Режис. Но вместо этого она неопределенно протянула:
— Все лишь видимость…
Бернар, стоявший за ее спиной, положил ей руки на плечи, встряхнул:
— Ты невыносимая! Просто невыносимая!
— Ну что ж!.. Ты не голоден?
— Это снежное молчание! — Он обхватил ладонями голову. — Именно невыносимая… #Ват опять набегает волна! Ветер! Шторм!
Мадлена подняла голову:
— Как бы крышу не сорвало. Странная погода…
Они вышли из комнаты. В коридоре, на кухне все затянуто войлоком тепла. Мадлена ходила в брючках, в свитере, женского в ней только и было что длинные волосы, разбросанные по плечам. Оба жадно набросились на еду. Мадлена умела готовить, делала паштеты, печенье, суфле, и всегда ее стряпня удавалась на славу, хотя она ничего не отвешивала, не отмеривала, даже на часы не глядела. Она была настоящим Ларуссом[3] в кулинарии. Бернар начал было полнеть, но быстро потерял набранные килограммы — очень уж он мучился. В кухне, где стоял длинный деревянный белый стол, на котором готовила Мадлена, и маленький столик, за которым они ели, плавали ароматы: супа с салом, жареного лука, печенья с ванилью… За едой оба молчали. Бернар, чувствуя излишнюю сытость, совсем раскис… Нет, нельзя так, он не ляжет, пока не перепишет хоть несколько страниц работы Режиса о Людовике II Баварском. Даже сейчас — а уж он-то, кажется, привык — Бернар с трудом разбирал почерк Режиса, особенно под конец. Сегодня вечером он чувствовал себя усталым, Мадлена несколько часов подряд таскала его по лесам… А как он только что перепугался!.. Бернар знал, что после этого фазана, которого убил не он, зато он съел, он непременно заснет, а тут еще вино! И какое вино! Он встал и впустил Тома, который царапался в дверь, — огненно-рыжего сеттера с золотыми глазами, собственную свою собаку, единственное, чем он владел в этом доме.
И внезапно он увидел себя в родительской столовой, увидел белые руки своего отца-хирурга, тщательно уложенные волосы матери, лакея, бесшумно прислуживавшего за столом… Арлетта!