Выбрать главу

Адресатки Режиса, за двумя-тремя исключениями, предпочли скрыть свое имя, но все они охотно сообщали о себе сведения, которых хватило на заметки и комментарии. Итак, кто-то знал писавших. Книга бесспорно будет иметь шумный успех. Мадлена положила на стол недоеденный бутерброд…

Так она сидела до вечера голодная, еда не шла ей в горло. Устроившись в гостиной перед потрескивавшими в камине дымящими поленьями, она листала эту «Любовную переписку», читала ее, перечитывала… Рядовой читатель будет разочарован, введен в заблуждение многообещающим заголовком. Не было ничего скабрезного, скандального в этих письмах, в этих коротеньких записках, в которых назначалось или откладывалось свидание, в этих открытках, присланных из Италии, из Испании… Одно письмо, довольно развязное, извещало о разрыве… Ряд писем, отправленных из глуши, содержал многочисленные указания относительно гранок книги «Во тьме времен», вышедшей еще до встречи Режиса с Мадленой и изданием которой корреспондентка Режиса, очевидно, занималась. Несколько прелестных писем какой-то крошке, все они начинались обращением: «Моя крошка», и сообщалось в них только: «Чувствую себя хорошо… был в кино… чуточку соскучился по тебе».

Сколько женщин… Немудрено и запутаться… Из всех их Мадлена знала лишь одну, ту, которой Режис писал насчет гранок: это была машинистка, она иногда заходила к Режису за работой. А что, если это она посылала Мадлене анонимные письма?.. «Целую твои маленькие, твои прелестные ножки, не забудь исправить „Харьков“ — не „Карьков“, дорогая, а „Харьков“. Нет, Рашель славная, очень славная женщина, она замужем, думает только о своих детях. Теперь ее роман с Режисом — уже далекое прошлое, невозможно представить себе Рашель, пишущую анонимные письма, некогда ей этим заниматься. Единственное, что впечатляло в этой книге, это количество женщин, с которыми Режис имел дело. И это только ничтожная их часть, Мадлена знала об этом, так как обнаружила целую груду таких писем в одном из чемоданов, — писем, которые Режис не уничтожил чисто случайно, по небрежности. Она к ним еще не прикасалась. Может быть, в интересах „Истории литературы“ ей следовало бы разобрать женские письма, найти те, на которые намекалось в „Любовной переписке Режиса Лаланда“?

„Я не библиотечная крыса, не синий чулок…“ Мадлена почувствовала, как закипает в ней желчь, слишком уж ее донимали со всех сторон: только-только она наладила свои отношения с жизнью, как снова что-то случалось. Целый день она не выходила из дома, не прикасалась к пишущей машинке и пообедала в кухне, хотя есть ей не хотелось, и ела она без удовольствия.

Никогда Мадлена не знала, который час… Есть люди, которые носят в себе хронометр, они как бы изнутри знают, что если яйцо должно свариться всмятку, то его нужно вынуть из кипящей воды именно тогда-то. У Мадлены отсутствовало это ощущение часа, — возможно, времени, но не часа. А откуда оно у тех, кто им обладает, уж не в глубине ли их души родится это чувство, подобно безошибочному знанию того, сколько места занимает в пространстве наше тело, наша „телесная схема“?

Я лично чувствую время с точностью до четверти часа. Машинально вношу поправки сообразно характеру времени, сижу ли я в приемной у зубного врача, читаю ли увлекательный детективный роман. Я ориентируюсь во времени, как в знакомом городе. А многие живут без хронометра, без компаса… Есть и такие, что не желают жить по часам, к чему знать, где мы?

С одной стороны, это успокаивает: раз время и пространство позволяют себя измерять, нам начинает казаться, будто мы их приручили. Бедные мы! Они позволяют нам облобызать лишь кончики их пальцев, для этих чудовищ наши человеческие мерки — укусы. Наше жалкое, крошечное человеческое время! Когда я об этом думаю, у меня слезы к глазам подступают. Совсем так, как говорят: „Если вдуматься, какой ужас война!“

Эти мерки служат лишь для того, чтобы облегчить общение между людьми. Как алфавит, как языки… Но существуют разные алфавиты и разные языки, и существует лишь один способ определять время, даже если в Нью-Йорке и в Париже оно не совпадает. Из всех переводов самый легкий это перевод часов; причина различий продиктована солнцем, этими часами-эталоном, и она насквозь ясна: вычли, сложили, и дело в шляпе. Природа, животные обходятся без часов, и если вам захочется поймать крота, смело идите к нему на свидание, он обязательно будет на месте — точно в положенный час! Что или кто подсказывает ему это ощущение часа — то, что стрелка стоит, скажем, на шести? Солнце? Внутреннее чутье? Пожалуй… Но все-таки прибыть без всяких часов минута в минуту, как поезд, точно в назначенный срок… Нет, крот куда хитрее меня, низко ему кланяюсь.

И все-таки… Измерить время! Измерить понятие… Мы его разграничиваем, ограничиваем, столбуем, ставим вехи. Иначе мы жили бы в уныло-однообразной пустыне, бродили бы по ней и никак не могли бы встретиться друг с другом, когда того пожелаем. Но мы хитрые, мы условились повсюду ставить вехи, указывать, отмечать, и поэтому мы являемся к антиподам на свидание с другого конца света в точно назначенный час и в точно указанное место. Если бы человек жил среди природы, совсем один, он не нуждался бы ни в мерах, ни в вехах… разве чтобы сварить яйцо… или высчитать, сколько требуется времени, чтобы сгнить на корню и перестать существовать. Это очень важно знать, когда в жизни что-то делаешь. Матисс при мне говорил как-то, что ему, здраво рассуждая, осталось жить столько-то лет, что у него еще есть впереди время написать то-то и то-то… „Научиться писать“, — добавил он. Ну, а если нам нечего в жизни делать? Что тогда измерять? Мера времени хороша лишь для упорядочения нашей деятельности; чтобы измерить время, которое превращает нас в труп. Если мы в щедрости душевной откладываем смерть до своего восьмидесятилетия, можно, в таком случае, вести счет наоборот, на манер радистов перед микрофоном, считающих от пятерки к нулю. Восемьдесят при рождении, потом остается… семьдесят девять, семьдесят восемь… И так далее. А в нулевой год мы становимся трупами. Или еще можно так: минус один год, минус два, минус три…

Только само время неуязвимо… Бывают различные трансформации в пространстве, но что, по-вашему, может происходить внутри этого полого бурдюка, именуемого временем? Оно не субстанция, с ним не может случиться ничего такого, что случается с тленной материей. Повторяю: пространство загромождено твердыми и текучими элементами, оно эволюционирует, но что, по-вашему, может случиться с пустотой?.. Время — оно лишь оболочка, емкость. Время и пространство… Странный союз материального и отвлеченного… Время… это слово употребляют чаще, чем имя божье, и даже не знают, что за ним скрывается. Говорят: „Время проходит…“, приклеивают к слову „время“ какой-нибудь глагол, заставляют его двигаться, тогда как оно лишь сосуд, да, да, огромный бурдюк, куда мы складываем вещи, независимо от их оболочки. Проходит наша жизнь, а вовсе не время. Время не изменяется, не эволюционирует, изменяемся мы, мы эволюционируем и еще обвиняем в этом неповинное время… Время — это лишь пространство в действии.

Я бьюсь, как муха, прикрытая стаканом. Я все вижу через стекло, я не могу выбраться и попасть по другую его сторону. Самое простое было бы смириться, устроиться в стакане, установить его размеры и жить сообразно им. Но я-то вижу через стекло! Пусть не так уж далеко вижу, не спорю, однако я знаю, что существует нечто по ту сторону стакана. И я начинаю суетиться, разбиваю себе крылья и голову о прозрачную перегородку. Я живу в стакане, как говорят: „жить во времени“. Живут во времени, внутри него; люди менее красноречивы, чем язык слов, человек существует только „от сих до сих“, а то, что выражает наш язык, является опытом множества поколений. Результат: мы живем во времени. Когда употребляют выражение „со временем“, это значит совсем другое. А роман? Он не протекает во времени, он не ставит нас рядом со временем — он впереди. Должен быть впереди. Только роман, поэзия могут прийти нам на помощь, когда мы до боли отбиваем себе крылья. Стоит нам подметить их игру по ту сторону стакана, радужную их игру, и вот мы уже не отрываем глаз от прозрачности: что-то непременно должно появиться!