Выбрать главу

Когда Мадлене сказали, что решено прибить мемориальную доску к тому дому, где жил Режис Лаланд, она подумала: „Что ж, очень хорошо!“ Но мысль воздвигнуть ему памятник в деревне, где родился Режис, показалась ей нелепой.

— Вообрази себе этот памятник, — говорила она крестной, — будет ли он похож на памятники Неизвестному солдату, какие есть во всех городках Франции, или просто поставят наводящую уныние глыбу — один черт. Нет ничего более неизвестного, чем памятники. Словно их нарочно делают так, чтобы никто не узнал, что за человек там изображен и кто его вылепил. Памятник ставят лишь затем, чтобы вы лучше ощутили всю глубину забвения.

Крестная сильно состарилась за последнее время, состарилась как-то вдруг, ее густые волосы поседели, и лицо, словно тончайшей вуалеткой, покрылось морщинами.

— Да брось ты возражать, — ворчливо сказала она: крестная становилась ворчливой, — вечно ты возражаешь, что бы другие ни делали…

Мадлена потерлась своей свежей щечкой о дряблую щеку крестной:

— Славная ты моя, ведь это я только тебе говорю, я не возражаю. Режис уже давно стал официальной фигурой, он награжден орденами, узаконен, стал собственностью государства, превратился в бронзу. А я еду к маме, хочу пожить спокойно. Я давно собираюсь, но на этот раз наверняка уеду! Перед отъездом повидаюсь со скульптором, меня просили показать ему все материалы о Режисе, находящиеся в моем распоряжении… Пусть лучше приедет ко мне за город, там есть портрет Режиса, сделанный Катрин, когда ей было десять лет, и кое-какие фотографии, я их еще никому не показывала. Не сердись, крестная, лучше поцелуй меня.

Крестная поцеловала. Режис ускользнул от Мадлены, а Мадлена ускользает от крестной. Хотя никто ее, Мадлену, у нее не отбирает. Крестная огорчилась — так огорчается мать, видя, что ее дочка осталась старой девой. Мадлена сидела, закинув по обыкновению за голову обе руки, вытянув ноги, длинная, прямая, и глядела в потолок.

— Мадлена, сядь как следует…

— Я все думаю, будет ли мама рада моему приезду… Не будь этой истории с памятником, я бы сегодня же уехала. Мне очень хочется посмотреть сестру и ее ребятишек… Иной раз мне кажется, что я просто старая дева, которой сам бог велит любить чужих детей. Никак не могу привыкнуть, что у меня нет детей. Я столько наслушалась рассказов о родах, что мне казалось, будто ничего не стоит родить десять раз подряд… До чего же он мне надоел, этот Режис… Клянусь тебе, отныне пусть говорят, что он каждый день делал упражнения по системе йогов, что он был женат на дочери японского императора, что он был эсэсовцем… что половина Сен-Тропеза принадлежала ему… что я уничтожила все его рукописи, что он любил только свою жену Женевьеву… что он насиловал своих учениц, что это было, так сказать, его призванием, — пусть, я опровергать не буду. В конце концов это и есть историческая правда, как ее проповедовал Режис, и Мадлена — пророк его.

— Бедная моя девочка…

V. Жили-были…

— Это не имеет никакого значения.

У скульптора было громкое имя. Он был из тех мужчин, что щеголяют в пиджаках из шершавой материи, в ярких шерстяных свитерах из кашемира, сбитый на сторону галстук небрежно повязан вокруг не-застегнутого воротничка, брюки — неглаженые. Кажется, так они и родились, настолько все это срослось с ними, как кожа, — не знакомо с утюгом и неподражаемо изысканно. Это как бы форменная одежда художников, архитекторов и прочих деятелей искусства, кому по средствам приобрести себе замок, „ролс-ройс“ и шить на заказ у портного, а также тех, кому нечего есть. Надо обладать наметанным глазом, чтобы определить качество шерсти, заметить, что брюки гармошкой вышли из рук дорогого портного. Писатели, литераторы — те ходя^ в готовых костюмах, потрепанных, залоснившихся или шикарных, но все-таки в костюмах. В середине нашего века трудно представить себе Пикассо или Брака, одетых, как Кокто, Ашар или Дрюон…

Короче, скульптор с громким именем, предмет восхищения одних и глумления других — в одном кармане истина и уверенность в себе, а в другом сомнение и тревога — курил трубку, сидя в кресле в загородном доме Мадлены, а Мадлена собирала все имевшиеся у нее изображения Режиса в различные годы, в различных местах и в различных позах. Скульптор был высокий, широкий, как зеркальный шкаф, чтобы не прибегать к иному, более редкому, сравнению, пожалуй, шатен, но черноусый; он посасывал трубку и говорил, что не придает никакого значения сходству с моделью. Равно как и исторической правде. В обыденной жизни он предпочитал, более того, требовал правды, и в устах его слово „ложь“ звучало почти как преступление… Но сходство с тем, что было… Важно, чтобы существовала история — как монумент, воздвигнутый для увековечивания памяти человека, а сходство — это неважно. Важно чувство, побудившее воздвигнуть памятник, а не физиономия изображаемого господина или дамы. То же самое относится и к нашей Истории: важно понять ее значение, ее задачи. А потом, когда нам сотворят прошлое, в общем, все более или менее встанет на место. В общем. Пусть мы ошибемся в причинах той или иной войны, причины эти вполне приложимы к другой… Будут говорить про такого-то короля, что он любил свою королеву, а про другого, что у него были фавориты мужского пола, и, если все происходило наоборот, — беда невелика. Сделано ли открытие тем-то или тем-то… лишь бы оно было сделано. Историки творят лжеперсонажей, факты, приводимые ими, неверны, комментарии сомнительны и подсказаны доктринами или особыми соображениями, но все равно в результате нам дают общую панораму прошлого, зыбкую, как поверхность воды, но все-таки панораму, даже если все роли, все лица, все костюмы, государственные соображения, битвы, дворцовые интриги в ней перепутаны. В конечном счете, все налицо, спектакль получается полноценный.

— Боже мой, — сказала Мадлена, — но раз все так перемешано, значит, играют не какую-то одну пьесу от начала и до конца! Кусочек из „Гамлета“, другой из „Картошки“, третий из „Лысой певицы“[10] — получится четвертая пьеса.

— Не следует углублять сравнений, мадам. Сравнение освещает истину лишь на миг. Никакой четвертой пьесы не будет. Я имею в виду, что при всех ошибках и фальсификациях нам показывают панораму, спектакль, который и есть наше прошлое. Есть добрые короли и короли злые, а как распределить между ними достоинства и пороки, это уже не имеет никакого значения.

— История должна служить нам уроком, мосье, иначе плевать мне на нее, как на прошлогодний снег.

— Уж не верите ли вы в науку, мадам? Конечно; если вы намереваетесь строить какую-нибудь философскую или социальную доктрину на базе Истории, мое представление о ней явно непригодно. А вы сами занимаетесь наукой?

— Ну ладно, давайте лучше выпьем по рюмке кальвадосу.

Мадлена поднялась, чтобы залить рюмки, а скульптор залюбовался ее нежной хрупкостью. Брюки на штрипках, туго обтягивавшие ноги, очень ей шли, на ней были мужские ботинки, а ножки — детские. Волосы разбросаны по плечам.

— Трудно представить себе нечто более красивое, чем ваше тело, — хмуро буркнул он в усы. — Это вам не История, тут все без обмана…

Комплимент доставил Мадлене большое удовольствие, очень большое.

Памятник предполагалось воздвигнуть на холме, у будущего перекрестка, напротив школы. Режис родился в деревушке, которая тогда еще не была одета в асфальт, камень и пластические материалы. Деревня исчезла, и памятник будет центром небольшой площади, вокруг него пройдет уличное движение. Между шоссе и школой еще стояло среди взрытой земли несколько старых домов, обреченных на слом, а на их месте вырастут высокие здания, и площадь превратится в перекресток, в нее вольются новые улицы. Школьный двор с вековыми платанами, единственными свидетелями детских дней Режиса, не тронули. Режис, которому так хотелось узнать тот край, где жила ребенком Мадлена, отнюдь не жаждал посещать погост собственных воспоминаний. И он ни за что не повел бы туда Мадлену: „Видишь, вот здесь у моего отца-лавочника был огород… А это лес… там была пропасть фиалок…“ Здание школы было совсем новое, с огромными окнами — солнце беспрепятственно заливало квадратные голые классные комнаты. Сельскую школу, где учился Режис, уже давно снесли, равно как и дом его родителей, мэрию перевели в другое помещение, но Режис Лаланд родился именно здесь, в этом теперешнем предместье Парижа, коль скоро в мэрии хранилась его метрика. Сейчас казалось, что было это много веков назад.