— Ну? Где рукописи?
— Господи! — Мадлена беспомощно прислонилась к спинке дивана. — Я не понимаю, о чем вы говорите…
— Мне сообщили, и это точно, что вы спрятали все рукописи вашего мужа с целью скрыть его истинные мысли. Я не верю ни в бога, ни в черта, но фальсифицировать наследие такого человека, как Режис Лаланд, — это гнусность…
— О, какой ужас, какой беспредельный ужас!
Мадлена поднялась и пошла через комнату к двери (вокруг них уже не было никого, только откуда-то издали доносился гул голосов, а может быть, музыка…). Она не упала, она шла, как всегда, возможно, даже улыбнулась, пройдя мимо живых людей, возможно, сказала на ходу несколько слов тому-то или той-то; взяла в раздевалке свое пальто, дала гардеробщице на чай и очутилась на улице… А может быть, в парке? Где-то вроде Венсенского леса, или на берегу Сены, или на Монмартрском холме, куда я охотно вожу своих героев.
Фредерик Дестэн шагал следом за ней, но она этого не знала. Когда она остановила, наконец, такси, он сам открыл ей дверцу, помог сесть и сел рядом, дал адрес. Адрес своей мастерской. Жили-были…
В этой книге уже где-то сказано, что роман должен протекать для читателя в неизменно-настоящем времени. Да, да, пусть действие происходит за два века до рождества Христова или в наши дни, читатель живет одновременно с происходящим, оно его настоящее. Вопреки обычаям французского языка с его сложными и иными глагольными формами, можно считать, скажем, что настоящее человека — это вся его жизнь, весь отрезок времени, в течение которого он был здесь, сам присутствовал, уже родившийся, еще не умерший… Чем, в сущности, это хуже прочих видов настоящего, границы которого явно неустановимы: откуда они и докуда? Мгновение, день, эпоха? Так пусть вся биография, вся судьба человека будет его настоящим — такие границы не хуже прочих. Всю свою биографию человек носит в себе, как череду последовательно возникающих „настоящих“, так тесно примыкающих друг к другу, что они образуют одно перманентное настоящее. Это понятие необходимо мне, чтобы справиться с романом, такова цена его достоверности, а также смысл его существования: удержать в своих сетях свидетельство автора, который дерзает утверждать, что все знает, сам побывал в XVIII веке или XXV. Он присваивает себе чужую жизнь, сам играет все роли, всех героев, и главных, и статистов; роман — это перманентное настоящее, попытка заставить читателя пережить все рассказанное в тот самый момент, когда оно происходит, даже если чтение занимает сотни лет. А при вторичном чтении для того же читателя все снова и всегда происходит в „настоящем“.
Мадлена ворвалась в свое очередное настоящее как пушечное ядро, рискуя взорвать все кругом, все разрушить, всех поубивать. Она взорвала жизнь Фредерика Дестэна. При ярком свете их встречи эта жизнь заблестела всеми своими осколками, обломками, гранями, обнаружив скопление пыли и паутины за тяжелыми шкафами… Вся #казовая сторона жизни Дестэна взлетела на воздух, была потрясена до основ.
Мадлена проскользнула туда — невредимая, как пуля, гладкая, как рыбка в воде. Она не заметила разрушения. Впрочем, его и не было. Просто был беспорядок, который обычно предшествует генеральной весенней уборке. Предпасхальный… Дестэн воскрес… Все: и его давно установившаяся, несокрушимая репутация, и подпись на мраморе, за которую платили бешеные деньги, — все это роилось, монотонно жужжало вокруг него, как машины на автостраде, где под ровный гул мотора водитель начинает дремать, и катастрофа неизбежна. С появлением Мадлены это жужжание прекратилось.
Мастерская была огромная, темная и выходила окнами в запущенный сад. Занимала она весь #пилений этаж бывшего особняка, данным-давно пустовавшего и мало-помалу пришедшего в упадок, после чего там разместилась на несколько лет маленькая фабричка, но потом переехала еще куда-то. Тогда-то Фредерик Дестэн купил заброшенное помещение, велел починить крышу, снять перегородки, устроил здесь студию, радуясь, что наконец-то ему будет просторно и в ширину, и в длину, и в высоту. В бывшем машинном зале стояли статуи в длинных серых домино под цвет стенам, готовые не то рассыпаться, не то грозно двинуться на непрошеного гостя; другие сразу бросались в глаза своей экстравагантностью, неожиданным великолепием, и даже те, что возвышались над своими соседями, не могли дотянуться до высокого потолка. С трех сторон шли сплошь стеклянные, никогда не мывшиеся стены, покрытые завесой пыли, более нежной, чем нейлон; а за ней бесновались деревья, шел дождь; в чащобе, в высоких кустах сирени шарили солнечные лучи, кусочки неба меняли тона, там была лазурь, тучи, небесные светила, луна. Из открытой двери в сад шли, как в шахте, узенькие рельсы.
Дестэн работал, примостившись наверху стремянки. На нем был старый свитер, надетый поверх другого старого свитера, на шее вязаное кашне, на голове каскетка. Черные усы перечеркивали его лицо толстой горизонтальной чертой. В руках он гнул длинную металлическую полосу, поворачивая ее к открытой двери, пытаясь поймать солнечный луч, как, играя, ловят его в зеркале. Солнце ускользало, норовило осветить ступеньки стремянки, бутылку, стоявшую в ногах Дестэна, разбивалось об нее, гасло… Тяжелая металлическая полоса, укрепленная одним концом где-то под потолком, чуть было не увлекла за собой самого ваятеля, бутылка опрокинулась, на бетонном полу расплылось алое пятно. А полоса упрямо двигалась, как маятник… Дестэн слез со стремянки, подкатил сзади к полосе высокий каркас статуи, прислонил его к полосе и снова вскарабкался на стремянку… Металл под его руками коробился, свивался, и вдруг луч солнца упал прямо на полосу… Вспыхнул белый свет, Дестэн оттолкнул опору, высвободил полосу, и она, ослепляющая, блестящая, медленно завертелась вокруг собственной оси.
— Мадлена, — взревел Дестэн, — она вертится!
Мадлена в два прыжка оказалась рядом…
— Ура! — крикнула она.
Полоса вертелась, слабо позвякивая, ослепительно яркая, вовлекая в движение где-то там наверху другие металлические части, и остановилась лишь тогда, когда солнце убрало с нее свой луч. Тогда все разом потухло. Мастерская погрузилась в сероватый полумрак.
— Жарко!
Фредерик слез со стремянки, снял с себя оба свитера. Мадлена — в се ослепленных металлическим блеском глазах еще плясали голубые пятна — побежала впереди него, подпрыгивая, ловко лавируя между статуями… Жилое помещение находилось за дверью, в глубине: из мастерской попадали прямо на кухню, за ней шла ванная, примыкавшая к спальне. Все это было устроено совсем недавно, когда Мадлена перебралась сюда.
— Вертится! — крикнул Дестэн. — Она вертится!
Мадлена налила ему стакан — бутылка горной водки стояла на кухонном столе: Фредерик был родом из савойской деревушки, где-то под самым небом, и родители высылали ему этот напиток, способный свалить с ног быка.
— Мадлена, поверь, до тех пор пока землю будет освещать солнце, памятник будет вращаться вокруг своей оси!
— А шагать он не сможет?
— Мадлена! — прогремел Дестэн. — Не вызывай статую командора!
— Нам нечего бояться! Пусть приходит…
— Не смей испытывать судьбу… Мне страшно! Не хочу, чтобы он увел тебя с собой! Завтра придет инженер, тот, что проектирует аппараты для машинного перевода… Он подскажет мне дальнейший путь… словом, разные возможности. Не желаю ни мотора, ни искусственного луча, пускай ломает себе голову… Пусть памятник зависит от физики, а не от техники. Пусть он живет и дышит вплоть до светопреставления!
Он был огромный, одет с подчеркнутой небрежностью — в клетчатой рубашке, расстегнутой на мохнатой груди. Мадлена тоже сняла с себя вязаную кофточку, потом другую; по мере раздевания она становилась все тоньше и тоньше и, наконец, осталась в черном шерстяном трико. После мастерской здесь было нестерпимо жарко! Просто задохнуться можно. Фредерику вечно не хватало воздуха, вечно ему было душно. До появления Мадлены он спал в углу мастерской и круглый год, зиму и лето, мылся прямо под шлангом для поливки. Стоя голым под этим душем, он казался единственной статуей человека в этой мастерской, заставленной каменными и металлическими чудищами.
— Время будет бессильно перед памятником, который мы воздвигнем Режису! Вместе с моим инженером мы подберем какой-нибудь нетленный и чувствительный сплав!