Вы возразите мне, что Агасфер ни черта не делал, что единственным его занятием было блуждать по белу свету и что блуждания эти были пи к чему, а ведь мог бы, казалось, описать их, рассказать другим о том, что повидал, просветить людей… Или, на худой конец, наняться в почтальоны, стать вестником, связным… Правда, двигаться он мог лишь в двух измерениях — в длину и в ширину, продвижение же в глубину и в вышину не было предусмотрено проклятием, не говоря уже о других измерениях, нам еще неведомых. А как бы вел себя современный Агасфер, я хочу сказать — Агасфер наших дней? Должно быть, продолжал бы блуждать по свету, этот перпетуум-мобиле человеческого рода… Согласился бы кто-нибудь на такой жребий? До сих пор мы шли на любой риск, даже когда он приближал смерть, но риск бессмертия, нет, увольте! Слишком уж он велик.
С врачами дело обстоит иначе. Если они и могут принести пользу, то скорее по части облегчения страданий, чем по части вечности; впрочем, лечить страдания иной раз важнее, чем продлить жизнь. Тот, у кого не было ишиаса, не знает, что такое страдания. Мадлена никогда не отказывала мне в морфии; перед отъездом в Бразилию она добыла мне морфия в количестве, достаточном, чтобы уморить целый полк солдат и, само собой разумеется, покончить с моим страданием. Ее не было со мной, и не она дала мне смертельную дозу. Я сам это сделал. И сделать это было необходимо, ибо от одной боли не умирают.
Но врачи… Думаю, что именно их профессия заставляет нас особенно ясно почувствовать все бессилие человека. Вообразите себе: во всех концах земли целая плеяда хороших людей старается, как умеет, но ничего не может сделать. В положенное время больной все равно умрет, это заранее известно. Должно быть, врачу это все-таки неприятно, хотя роковой исход предрешен. Однако на врача, который ничего сделать не может, сердятся, а ведь он тут ни при чем, такова природа вещей. Если даже не найдется Мадлены, чтобы прекратить ваши страдания. И потом она быстро-быстро уезжает в дальние страны — возможно, чтобы не видеть агонии? Так что мне, переходя от жизни к смерти, даже не довелось держать в своей руке ее маленькую ручку, и таким образом я испортил, да, именно испортил свой уход со сцены. Сердитое мое божество. Такая мужественная. Это она взяла на себя бремя моей смерти. Ответственность. Только ты, моя девочка, прелестная моя, могла подняться до таких вершин.
Уходят. Мадлена! Боже мой! Здесь, где я нахожусь, нет ни часов, ни календаря… Придешь ли ты хотя бы в День всех святых убрать мою могилу цветами? Или мне придется жадно вслушиваться в шуршание по гравию сотен ног, и только я, только я один, буду забыт? Мадлена!
II. Жена покойного и ее будущий любовник
Вы, входящие сюда, оставьте все несбыточные надежды. Я не буду больше говорить вам о мертвом, как о живом, а поведу рассказ о нас, простых смертных.
Автор всегда знает куда больше о своих персонажах, чем хочет сказать. Знает все, что происходит в интервалах между двумя описанными сценами между подударными слогами жизни.
Покойного звали Режис Лаланд. Он был преподаватель истории, бросил педагогическую деятельность и полностью отдался трудам по истории, которые были признаны достойными внимания благодаря их точности и эрудиции автора.
Режис Лаланд любил преподавать, и его ученики, окончив лицей, приходили к нему со своими затруднениями, радостями и бедами, делились с ним важнейшими событиями своей жизни, спрашивали совета у человека, который в их глазах был и оставался мудрецом.
Приглашенный своим бывшим профессором Нормальной школы в университет, Режис Лаланд отказался от чести стать его ассистентом, равно как отказался он и от научной карьеры, дабы продолжать свои незаметные труды.
Скончался он от сильной дозы морфия, не выдержав нестерпимых страданий. Случай ясен: самоубийство по причине неисцелимой болезни. Однако пошли слухи, что в смерти Лаланда повинна его жена Мадлена. И не только потому, что она оставила морфий в распоряжении больного, но, возможно, нестерпимой была не физическая боль, а нечто иное. Быть может, он просто бросился в пустоту, как Тэд, их пудель, который не перенес насмешек гостей своей хозяйки? Пудель, который был создан для счастья состоять при Мадлене… Но вы же сами могли убедиться, что все было иначе и покойник питал к Мадлене лишь чувство признательности.
Они сидели среди привычной обстановки, Мадлена и Бернар, в просторной комнате, где Режис при жизни работал за столом, заваленным бумагами… Мадлена, примостившись с ногами в кресле, стоявшем напротив Бернара, плакала: Режис умер, а Бернару она не нужна. Не нужна даже сейчас, когда она стала свободной, не нужна она, Мадлена, одетая в траур, похожая на тоненькую черточку, проведенную тушью, с чуть выпуклым лбом, с узеньким, словно восковым, носиком и прозрачными щеками. Она поднялась, встала спиной к бутафорскому камину, комкая мокрый платочек в руках, сложенных под девчоночьей грудью; и так как он тоже плакал и не шевелился, она окликнула его:
— Бернар!
Ах, этот голос… Если бы она крикнула вот так: «Режис!» — нет, если бы только прошептала, он явился бы перед ней прямо из своей ямы… Из мрака могилы жизнь, должно быть, представлялась ему как на освещенной сцене; пьеса безнравственная, герой и героиня готовы броситься в объятия друг другу, не успели вынести его через эту дверь… Вся мебель еще сдвинута с места, как после коктейлей, когда Режис, случалось, спасался в спальню, трепеща за свои бумаги, которые убирали со стола, когда он умирал от скуки, слушая все эти обойные разговоры. Он убегал в спальню… И все-таки Мадлена любила засыпать в его объятиях. А он, он весь день ждал этой минуты: взять ее в свои объятия; бархатистую, как замшевая перчатка, нежную и упругую, как резина Дюнлопа, — взять ее, девочку, самую хорошенькую из тех, что когда-либо сидела на школьной парте, самую что ни на есть шлюху. А он самый рассеянный из учителей, самый быстрый из охотничьих псов, намертво схватил ее зубами, положил к ногам охотника, к своим ногам. Мадлена!
Теперь он один. Его опустили в яму прежде, чем он успел закончить свой труд о Людовике II Баварском и прочие свои труды, которые он держал в тайне. И хотя Екатерина II, государыня всея Руси, не могла соперничать с Мадленой, все-таки при жизни она составляла ему компанию, была как стакан вина в тяжелую минуту!
Знаю способ старый
В горе дуть винище.
Да, древний, мало эффективный способ… Он ничуть не помог бы Мадлене, если бы она решила напиться, — все равно она ощущала бы смерть сквозь любые матрасы в тот вечер, когда она осталась одна, представляя себе Режиса и здесь и там… Бернар убежал.
Большая комната на одиннадцатом этаже нового роскошного дома, где раньше они жили вместе и где теперь Мадлена жила одна, была оклеена обоями — белый узор по белому полю, прямо не отличишь от бархата. Здесь работал Режис за большим столом, заваленным книгами, папками, листками бумаги. Ему было спокойно здесь, только когда Мадлена находилась в отъезде; когда же она бывала дома, он жил в вечном страхе, что его бумаги скинут со стола без малейшего уважения к их беспорядку, ибо Мадлена желала принимать гостей — то тех, то этих — в самой большой комнате их трехкомнатной квартиры. С этого балкона, который шел вдоль огромных окон, прыгнул в пустоту их Тэд. В то время на окнах еще не висели широкие двойные занавеси из белого бархата, которые так подходили к обоям. Впрочем, это ничего не меняло в смерти Тэда или Режиса. Режис терпеть не мог их — балкон, он был подвержен головокружениям, пустота притягивала его и пугала. Мадлена не считалась с этим, головокружениями не страдала и часто стояла, опершись на перила, над Парижем, растворенным в небесах. Режис кричал, у него слабели колени, он цеплялся за притолоку балконной двери: «Мадлена, прошу тебя…» На фоне неба вырисовывался тонкий силуэт Мадлены, опершейся на перила, и, чтобы заманить ее обратно в комнату, требовалось выманить с балкона Бернара. Тогда и она шла за ним.