Очевидно, он долго бродил по улицам, потому что очутился у своего дома, когда уже окончательно спустилась ночь, теплая, глубокая. Весь путь он проделал пешком, бросив свою машину где-то у подъезда Мадлены.
— В каком часу ты являешься домой?.. Отец за обедом рта не открыл…
— Знаешь, мама, оставь меня в покое…
Мадам Плесе, придерживавшаяся иного мнения, прошла за сыном в его комнату.
— Я тебя просто не понимаю, — сказала она. — Мы все сделали, как ты хотел: у тебя отдельная комната, выход прямо на черную лестницу — на тот случай, если тебе вздумается пригласить приятелей к себе. Ты делаешь все, что тебе заблагорассудится, мы никогда не требуем от тебя отчета…
— Мама, — в голосе Бернара прозвучали угрожающие нотки, — мама, оставь меня в покое.
И так далее и тому подобное. Словом, сами знаете. Но на сей раз дело кончилось скандалом.
Бернар сложил чемоданы и спустился по черной лестнице. Машины под рукой не было, пришлось долго ждать такси. Все это его отвлекало, и хорошо, что отвлекало, требовалось чем-то заняться, чтобы подавить внутреннюю дрожь, сотрясавшую все тело с головы до ног. Когда такси остановилось, он не знал, что сказать, какой дать адрес… «Вокзал Сен-Лазар!» Значит, он собирается покинуть Париж? Он слез у вокзала и растерянно остановился перед входом, с двумя своими чемоданами в руках. Что предпринять?
Напротив вокзала вывеска «Отель», непристойная, алая, неподвижная, как проститутка на углу улицы, молча манила его. Бернар стал пробираться к ней между машинами — несмотря на поздний час, движение было оживленное.
Это оказался отель для приезжих — для временной ночевки, он даже и не притворялся, что хочет удержать своих случайных постояльцев, — ни цветка, ни улыбки… Анонимный постой для анонимов.
«Я веду себя так, словно кого-то убил, бегу, заметаю следы. Но от самого себя не убежать, я себя нагнал, схватил…» Несмотря на поздний час, вокзал продолжал грохотать, железные жалюзи, дребезжа, посылали в комнату весь этот металлический скрежет рельсов, вагонов, такси, мусорных баков… Бернар заснул лишь под утро, правда, это были самые длинные дни в году, когда солнце поднимается раньше, чем отходят первые поезда.
III. Архивы
Лиза напросилась к завтраку. Скорбь ее утомила, карие глаза с остановившимся взглядом помутнели. Широкие квадратные плечи ссутулились… Она была в черном, не в настоящем трауре, но в черном. Режис скончался полгода назад. Мадлена выглядела блестяще. Ела она с жадностью.
— Теперь у тебя едят лучше, чем при жизни Режиса.
У Лизы была привычка говорить все без обиняков, и поэтому она была пренеприятнейшей собеседницей. Другой на ее месте сказал бы: «Мари определенно делает успехи. Это ты научила ее готовить рагу из курицы?» Прозвучало бы как комплимент, а тут… Лиза жевала. Лицо у нее было неподвижное, и Мадлена знала, что таким оно бывает при любых обстоятельствах. Режис говорил, что все нутро Лизы изъедено, что оно полое, как ствол трухлявого дерева; говорил, что ее гложет честолюбие. Мадлена обсасывала куриные косточки, ей хотелось понять, в чем же честолюбие Лизы, чего она добивается: когда человек что-то делает в жизни, он пытается преуспеть в своем деле, но ведь Лиза ничего, собственно, не делала. У нее был муж, дочь, внуки, знакомые. Она обожала людей знаменитых и мечтала играть роль, но в какой области? Мадлена жалела, что не успела выяснить у Режиса, в чем именно Лиза собиралась преуспеть, играть роль. В сущности, она никогда особенно не интересовалась Лизой, в ее жизни для Лизы просто не было места.
— Пойду вымою руки…
Мадлена вышла из-за стола. Полгода прошло после смерти Режиса, а она до сих пор с грустью смотрела на пустую полочку, откуда убрали стакан, которым он пользовался, чистя зубы. В те времена, когда они любили друг друга, Режис ставил их зубные щетки в один стакан, наклоняя одну к другой, чтобы они стояли щетинка к щетинке… «Видишь, и они тоже любят друг друга…» Глупости влюбленных. Она вымыла руки, все в курице, и вернулась в комнату.
Лиза, стоя у балконной двери, смотрела на Париж…
— Ты не собираешься продавать ваш дом в Сене-и-Уазе? — спросила она, не оборачиваясь.
— Нет… А что? Он мне нравится. Иди, а то блинчики остынут.
Лиза утерла глаза носовым платочком, зажатым в кулаке, и села перед тарелкой с блинчиками.
— Превосходные, — заметила она. — А я думала, что слишком много воспоминаний… Я бы его у тебя купила.
— Воспоминания — они повсюду. Даже в воздухе. Однако нельзя же не дышать.
— Верно. Ты тоже воспоминание! От них не отделаешься. Я бы его у тебя купила.
Противная эта Лиза. Но Мадлена сдержалась и ответила:
— Я не хочу отделываться от воспоминаний. Хочу жить с ними.
Мари подала кофе. Все эти три женщины делали те самые жесты, что делают люди, когда обедают, когда им приносят кофе. Для того чтобы лучше представить себе всех трех, быть может, следует напомнить, какова комната, что обои здесь белые по белому, занавеси белые, за окном Париж? Чтобы лучше представить себе их, надо ли описывать каждую безделушку, слоновую кость на полках и на камине, белизну пушистого ковра, лампы, серебристую подкладку абажуров? Надо ли повторять, что Режису приходилось работать в их белой комнате, напоминать еще раз, что Мадлена выселяла его отсюда, когда принимала гостей?.. Напоминать о смехе, которым гости встретили обстриженного подо льва пуделя? Говорить о Режисе? О том, что здесь от него осталось?
— А знаешь, эти связки бумаг на полу уродуют комнату, нельзя ли их куда-нибудь убрать? — сказала Лиза.
Мадлена покачала головой:
— Прежде надо с ними кончить. Ты же понимаешь, мне придется перевезти эти архивы в деревню. Хотя и там бумаг полно. Слава богу, хоть чердак большой.
— Ну, а потом?
— Что потом?
— Что ты будешь с этим делать?
— Ничего не буду! А что я, по-твоему, должна делать? Пока разбираем… Это работа нелегкая.
Надо ли говорить здесь о том, что думали они обе, запивая блинчики кофе? Или предоставить это воображению читателя? В реальной жизни мы не знаем, о чем думают люди, мы можем только вообразить это. И даже когда они говорят, о чем думают, они могут выразить словами лишь ничтожно малую часть того, что хотели сказать… Любое «нет», в сущности, не «нет», любое «да» — не полностью «да». «Вы убили этого человека?» — «Нет!» Это может означать: «Нет, я его не убивал. Но почему вы меня об этом спрашиваете? Мне ужасно страшно». Или: «Его смерть привела меня в такое отчаяние, что все прочее мне безразлично». Или: «Да, я его убил, но не признаюсь в убийстве». Не бывает чистого «нет» — оно всегда подается под неким соусом. А что делает романист? Это зависит от обстоятельств. И от эпохи. Уходит время, и вместе с ним уходят романы, которые не соответствуют мерке нового времени. Кстати, следовало бы проставлять в уголке книги ее масштабы, как это делается на архитектурном плане или на географической карте. Миллиметр вместо метра — бесконечно малое вместо бесконечно большого. Вот что позволило бы представить себе каждую описываемую вещь в натуральную величину. На планах и картах есть также условные обозначения: вода — синяя, леса — зеленые, граница — пунктиром… Универсальный язык. Все, вместе взятое, помогло бы нам представить пейзаж, написанный с птичьего полета, дать, к примеру, представление о пространстве и о том, что оно несет на своем горбу: континенты — дело рук природы или границы — дело рук человеческих. Но как кодируется время? Как расшифровать этот код? Часы — это всего лишь уловка человека… Кто-то из поэтов предложил взять за меру времени биение сердца. Человеческое сердце — маятник мира. Он ждал ее у вокзала в течение пяти тысяч двухсот тридцати трех ударов…
Мера времени в романе, который печатается кусками, — продолжение следует… продолжение следует… Он не должен иметь ни начала, ни конца, ни возможности быть измеренным. Обычно романист шествует в грубых своих сапожищах и из того, что происходит вокруг, выковыривает маленький кусочек чего-нибудь. Чего-нибудь, что существовало до нас, будет существовать после нас, что составляет часть целого. Даже смерть — и та ничего не останавливает. Скелет, материя, бывшая мозгом, прах — каково же продолжение всего этого? Не обидно ли, что, рождаясь, мы не знаем, продолжением чего являемся? После провала в яму наркоза «это» возвращается, после провала в могильную яму приходится все переучивать заново, тем более что вы — уже не вы…