Глава вторая,
где движет недвижимость странника
самой судьбы мохнатая рука
— Сувенира, — доверительно сказал то ли сержант, то ли полковник — кто их звезды считал! — и вытянул из сумки поэта везомые в подарок колготки.
— Сувенира, сувенира, — закивал, заискивающе улыбаясь, Генделев.
— А, сувенира, — сказал довольный полковник и сунул колготки в свой, даже не вспучившийся, карман. После чего вытащил из сумки вторые колготки.
— Сувенира? — уже уверенный спросил он. Генделев растерялся. И от растерянности забыл все, чему учили его иерусалимские доброхоты на предпоездочном инструктаже. Он зашипел и, запустив по локоть руку в галифе военного дана, вытянул экспроприированное назад.
— Нет сувенира! Ноу, но, нон сувенира! Нет не сувенира, зис из сувенира, вепрь проклятый!
И, лихорадочно наскребя по сусекам крохи инструктажа, протянул таможеннику пачку «Мальборо». («Что я делаю! Я пал! Это же подкуп…» — промелькнуло что-то белое на берегу и махнуло рукой его отплывающему сознанию.)
Вепрь одобрительно взял пачку сигарет, потом медленно вытянул из слабнущих рук Михаила Самюэльевича бесконечный какой-то, шелковистый, лунатический всхлип колготок, мгновенно, как всосал, втянул их в кулак и уже безвозвратно швырнул в пучину кармана.
— Да, сувенира, — сказал он назидательно.
«Но пассаран[22], но пассаран», — жалобно, как лист кленовый, планировала, кувыркалась и ложилась на крыло седеющей голове Генделева единственная твердо известная поэту романская фраза. «Но пассаран»…
— Да, сувенира! — повторил налетчик, уже присматриваясь к комплекту егерского белья, назначенного в подарок отцу поэта. Генделев оглянулся.
«Один, всегда один», — подумал он. И тогда тошный взгляд его встретился с легкими, невинными глазами другого погромщика, на погонах которого лучилась уже просто Большая Медведица в полном составе. Генералиссимус таможни располагал. Располагал он симпатичным своим лицом, напоминающим Леонида Ильича Брежнева в период восхода карьеры. Сходство и расположение усиливались и орденом на груди приятных пропорций — как груди, так и ордена. Бандит представлялся личностью почти харизматической.
«Судьба!» — подумал поэт.
— На сувенира! — ринулся он к доброму разбойнику. И сунул пачку «Мальборо» в ловкий хобот Леонида Ильича. — На!
И судьба в лице начинающего генсека улыбнулась. Судьба сделала длинный шаг к зарвавшемуся коллеге, молча отпихнула бандита погоном, застегнула сумки и, по-бурлацки ухнув, орденоносно поперла поклажу — мимо таможни.
Таким образом, багаж почти нецелованным поплыл в аэроплан, а телесная оболочка Генделева осела в тени циклопического зиккурата[24] из чемоданов Шалвы, где, как оказалось, уже успела ответить на два животрепещущих вопроса. А когда цвета и звуки начали подлизываться к сознанию поэта, он обнаружил перед своим лицом шевеление золотых пятен, до него донесся топ, звон бубенцов и цок копыт, что при врубе аккомодации и настройке звука определилось и (наплыв!) осмыслялось, как пляска святого Витта[25], исполняемая невероятно златоглазым, -зубым и -волосым карликом-грузином при жене и шпорах. Через батальный лязг наплечников и набедренников, сквозь звоны, по-над сполохами зайчиков на броне, сквозь битву даков с иберами прорубился к уму и сердцу поэта даже не смысл, но клекот-клич на иврите-русском-грузинском с использованием ненормативной лексики идиша и арабского языков, донеслась невнятица такой тоски и силы, что Генделев прислушался — и вник.
А вникнув, испытал этическое неудобство, некий зуд, эдакое щекотание совести, что-то вроде морального расчеса, стыд за нелюбезность свою, за бесчеловечность, за, прямо так и скажем, хамство ответов своих и вельможное безразличие к боли ближнего. И тогда он внял ближнему.
А внявши, понял — беда.
Беда состояла в том, что чемоданов у Шалвы оказалось не
пятнадцать, как думала его верная дура-жена, не
шестнадцать, как помышлял пылкий и склонный к фантазмам Шалва, и не
четырнадцать, как знала практичная дочь-квартирмейстер красавица Стелла.
Чемоданчиков было — восемнадцать.
22
23
24
25