И уже боги не властны.
И уже не биография, но судьба срывает эполеты до ключиц, отрывает ордена с мясом — разжалывает и, сломав над башкою бедовой шпагу, лишает дворянства и состояния, низводя до подлого рода: из авторов — в герои. Рассказа, мифа, сплетни, любви.
Ничего нет унизительнее опуститься до героя — даже своего романа, — что тоже не спасает. Потому что какая им с читателем в сущности (перегляд) разница, чем закончится сюжет: кутузкой, психушкой или — как часто бывает в комедии положений — честной гибелью всерьез: герой — животное общественное.
Дай волю героям — и Анна Каренина, которая, безусловно, терпеть не могла фата Вронского в исполнении Ланового (потому что ее, вне всякого сомнения, не любил похотливо-моралитетный граф-исполин; граф, их сиятельство, любил безответных пейзанок и Софью Андреевну за прилежание в деторождении как из пулемета), дай волю героям — и Анна Аркадьевна пошла б под откос уже в третьей главе. И ее б нашли во рву нескошенном — красивую и молодую[266]. До отвратительных италийских эпизодов.
Так на тебе — зеркало русской революции настояло на развитии сюжета!
Дай волю Атосу, моему кумиру Атосу, и он бы (подумаешь! как сказал поэт, он «тоже был женат на бляди» — эка невидаль!) не воспитывал идеального дебила Бражелона на протяжении трех томов, а тихо и счастливо спился в овернской пасторальной глуши в компании Гарика Лонского.[267]
Дай волю мне, нерусскому путешественнику, разве я стоял бы, нагишом, под взглядом целого НИИ и особенно пупырящим мою лебединую кожу взглядом, верней, решительно взыскующим взором невиннейшей Нюси Георгиевны, которая вообще здесь ни при чем и просто одинокая московская насельница и добрая душа тяжелой судьбы, — стоял бы я, несколько пластмассово пошучивая, беспомощный, командированный за сиротские деньги израильским автором на балкон Великой России, стоял бы я?! У бездны на краю?
Правильный ответ: нет.
Нет, я бы вообще не пошел в герои. Ни за какие авторские. Ни за какие коврижки! Я бы оставался и остался на Родине, где скоротал б свои годы в обществе очаровательных учеников, сочиняющих в моей манере, декларативно верных если не до гроба (по причине жаркой погоды нас хоронят в неглиже, обходясь без деревянных костюмов, т. е. к чему ж такие страсти?), то хоть до выноса тельца — подруг, пребывающих в надежде и в полном праве кудри наклонять и плакать — т. е. оставался б — и остался тем, кто я на самом деле и есть, — эпиком раннепожилого возраста. Ибо эпика тем и отлична от лирики, что безлична и описывает не переживания героя от лица героя, а переживания автора — т. е. факты. Как правило, исторические. А история — это, конечно, не мы с вами. А история это — они с ними. То есть именно то, что нас, в сущности, не касается, и чего там сердце-то надрывать. И чтоб никаких лирических отступлений. Одни эпические.
Чтоб не соло, а вместе с народом. С Голан, с территорий и за зеленую черту[268] нашей неизвестно на чем и чем оседлости. Но это так, к слову. Вольному и раздраженному, желчному, вероятно, от теплой погоды нашей страны.
Нет, я бы вообще не пошел в герои! Что мне литературная слава: из нее (кстати!) штаны не сошьешь. Я бы ни шагу назад с нашей земли, и никаких, повторяю, никаких нерусских путешествий налево. Но я беден. Беден и нечестен. Я беден воображением и нечестен тем, что робею признаться, что ищу на свою — мягко говоря — голову неприятностей, наблюдая иножизнь. Пусть с отвращением, но переводя мелкие деньги бедной инореальности в хлеб ума мозга и соль хохота духа над сердцем. Живу на подачки от щедрот вуайерства. На проценты подглядывания себя в миру и подслушивания скрипа своих шагов в русском (в обоих смыслах) языке.
266
267
268