Парикмахерские приемы ее были невероятны и взяты из иной практики: когда мой отдельный череп стал похож на муляж черепухи птеродактиля — так эти некоторые особо не дающиеся ей пряди Цирцея выщипывала ногтями. (А я даже не морщился — я тяжко взирал на все, что не со мной, со стороны, глазные яблоки парализовало.) Случайно отрубленные в медленной метели Цирцеиного экстаза, — когда я в общем-то вообще походил на облезлого мандрила, — группы волос куаферша приклеивала к проплешинам слюнями.
Общеизвестно, что мужчина я видный, со значительным фейсом зеленоватого цвета, с ласковым на парализованной половине оного лица — лица выражением. Необщим. (Для обеих половинок.) Лоб, правда, подкачал почти полным его отсутствием. Но со лба не воду пить. Люди вообще без лба жили. Думали надбровными дугами, в ус не дули. Огонь выдумали. И — как его — каменное рубило! Попробуйте выдумать каменное рубило! Лбом!
Зубы. Пусть не свои, зато неплохие, ручной заграничной работы. Что еще хорошего: ресницы хорошие. Глаза свои, дальнозоркие такие… С глаз опять же не воду пить, я этого не позволяю. Уши, правда, петлистые. Покрытые седым волосом и снутри и снаружи… Некоторых это остерегает, а по мне так — пусть будут. Есть нос, ломаный, конечно. Остался от галутной[274] прежней жизни. Хожу, как правило, носом вперед. У нас многие так ходят, этим стилем. Называется «сухой лист». Требует некоторого навыка. Верхнее ротовое отверстие — я им ем. А не только говорю. На голове — прическа.
И над ней работает Цирцея.
По-моему, выстригая мне мережку. Или просто продергивая ее по Гринвичскому меридиану, через полюс. Там, где зарос родничок. Как давно это было…
Кажется, то, что потом со мной молча делали, называется в народе укладка. Народ меток. И словотворчеств.
В конце меня проняло: «Что, век воли не видать?! Вот так и сидеть за двумя бронированными дверями, как в пирамиде, и позволять надругиваться над своей внешностью?! Над своей внешностью своего внешнего вида головогруди?! Чтоб творился Черный передел?![275] Чтоб я последовательно преобразован был в неучтенные метаморфозы: цыпленок пареный, ярочка, строго тонзурированный квазимода, плешивец, паршивый пшаверец, неопознанный объект, отмороженный вурдалак, новобранец 1914 года, панк, вепрь? А?!!..»
— Освежаться будем? — вывела меня из задумчивости будничным бессмертным голосом Цирцея, обметая мне плечи помелом.
Чары опали, как кудельки с плеч. Из зеркала на меня смотрел тяжелобольной еврей. Идти с тем, что на мне и с меня свисало, вилось и топорщилось, на посольский прием? В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!!! И отращивать, отращивать и еще раз отращивать!!! Ежедневно усидчиво работая над собой. Дурно мне.
— Освежаться будем? — повторила эта дрянь, замахиваясь ну уж совсем подозрительным флаконом.
— Хас ве халила![276] — ответил кто-то за меня. Твердо так выцедил.
Итак — освежает. Освежанс. (Глаз от себя в новой дивной прическе я отвесть не мог. Хотя смотреть было противно. Желудок то взлетал, то уходил, как в высотном лифте.) Сил с кресла встать не было. Да и куда идти-то. Свое, по всему видать, — отгулял. «От мерзавка, — подумал я с отчаянием, — какого хлопчика ухайдокала».
— Сколько там с меня? — еле сказал я обезличенно, неживо. Ненужным голосом.
— 200 (двести), — выговорила Цирцея.
— Что?
— Двести.
— Рублей?
— Тонн.
— Двести тысяч?!! рублей?!!
— Не рублей же? Понятно — тонн.
У меня в кармане лежала вполне приличная сумма — 140 тыс. рублей (что-то около 25 долларов), с меня же требовали двести тысяч, т. е. около 40 долларов США.
— За что?!!
— Стрижка модельная. Фирмы «Цирцея»… — Девуля зевнула.
— Окститесь.
— Не надо оскорблять. Не надо. Надо платить. И свободны. За дверь выйдете, там оскорбляйте. Флаг вам в руки. А здесь не надо.
— Ну, у меня нет такой суммы! — выпалил я прямо в зеркало. Я вдруг сообразил, что сижу в сейфе. Без права переписки.
275