Их команда черных военных горбунов шла к берегу по мелкой теплой воде. Команда сошла, то есть спрыгнула вниз, к уровню моря, из всякому небу открытых граненых гробов — мотопонтонов, и потом короткие звенья мерно разрывающейся цепи вздергивались вверх и исчезали с пляжа, подгребая воздух, пловцы бесследно ныряли вверх, к уровню неба — в апельсиновые и лимонные сады, дамурские[285] прибрежные пардесы, черные парадизы.
Сверху на все огромное содержимое сада — миллион лет тому как — холодным взрывом был накинут цельнокроеный, парашютного шелка свет сверхновой Луны, взорвавшейся, сбитой, но забывшей упасть. Плат света провисал до дна дорожек, разверставших бывший Рай: меж дерев телепались стропы, болтались лунные лохмотья белого атласа.
Под светом было абсолютно темно. Свет и тьма сосуществовали независимо друг от друга, часто в одном и том же месте. Поэтому представлялось, что в Ничто развешаны фрагменты деревьев, цитаты стволов, обломки главной темы небес и — вниз головой — смутные — места ветвей и разночтения плодов, которые следовало собирать не зрачками, не поспевающими за негритянскими ужимками и прыжками исполняющего себя сада, следовало читать не зрачками, а принимать всеми белками или — сразу — орбитами. Приборы ночного видения отказывались служить в этом гибельном саду. Не зрению, сознанию. Линзы оптики уменьшали захваченный вид, как перевернутый бинокль, отводили его, подкладывая несуществующее субъективно изображение; творился подлог: свет принимался за свет и тьма — тоже за свет, отчего последовательно отказывали чувства — дистанции, перспективы и глубины. Взамен возникало ощущение чудовищной гиперреальности сада, — а когда оптика срывалась, то срывалась и сразу в лоб кидалась, как страшный ребенок, растопыренными пятернями вперед, сильная ветвь, должная быть остановленной в миллиметре от шатнувшегося, и проводила! — но проводила, слепоглухая, — мокрыми ладонями по незащищенным полям лица — и отойдя, сама убирала руки с плодами за спину. С несвоевременными плодами, потому что первое, что он сделал, поднырнув под свет, — отобрал, отнял, разогнув пальцы у холодной этой ветви, тяжелый белометаллический плод, и, срывая ногти, разодрал могучую кожуру, и вошел по подбородок, до гланд, до слез в живую кислятину. Отпущенный автомат сразу непременно зацепился, а сзади резко двинуло по плечу, — сзади, в дымном нимбе и без каски, стоял Эйб — живой, немой и разъяренный, насмешливо крутя у виска. «О’кей, о’кей» — аккуратно положим на землю плод, выпростаем из куста дуло, палец на курок, поправимся: «О’кей?..»
Эйб ушел спиной в куст. И уже очевидно, что это сон, хотя бы потому, что ни капельки не жутко. Потому что не окатывало, когда следующая глухослепая щупала твердые кости скул, залезала в губы. Не было того, уму неподчиненного ужаса от напрасного ухода этого и возможного ненаступления следующего — отдельного — мгновения. Ни с чем не сравнимого ужаса не-явления, не-продолжения, ужаса, равного только самому себе, страха — нет, все-таки ужаса! — что жизнь прекратится, сейчас его пинком разбудят в смерть, именно сей… — и недостанет выговорить — …час: договорят дубеющие губы.
Не было. И он был счастлив — освобожденный повторным просмотром, отделившим ужас от сна. Смерть не привели посмотреть на него.
Да, он был счастлив во сне — отлично зная, чем все это кончится, что будет дальше, — что еще через четверть часа хода сквозь сады железных апельсинов[286] он будет лежать, вдавливаясь и проникая в раздвинутую, вяло податливую глину рая, и глаза его будут не мочь закрыться, заело створки век, — он, Генделев, будет лежать и ждать, чтобы с какой-еще-нибудь небывалой еще болью, страшней выламывания коренного зуба без укола, что-то внешнее жизни вмешается в налаженный, родной, хороший порядок — а ему и такого было достаточно! — в порядок, в лад его тела: одна из этих коротких, цветных, разноцветных черточек-дефисов, растянутых в воздухе, каждая чуть длиннее пальца, черточек, ряды которых резко прокатываются по листве над ним в ставших такими прозрачными на просвет, напролет, и от того еще менее безопасными… как их?.. кронах; рвань древесная осыпается, и плоды тукают по спине, а по листьям кто-то — известно кто! — с невероятной скоростью расшивает сад стежками, белыми, красными и зелеными, — по идиотскому, по спасительному недоразумению у этих, на которых наткнулся конвой, в магазинах были одни трассирующие пули (почему? может, понравились при набивке рожков своими красными носиками).
286