Право новой геометрии и новой механики их тел (его и ее, которая будет уточняться каждую смерть), их демонстрационных муляжей. Насквозь пробитых в центре новой их теперь тяжести. В самое сладчайшее вонзенное — спицей скрепляющей их (даже разъединившихся).
Право новой геометрии, когда все предшествующее меж ними — с облегчением, долго накипавшим и разрешившимся — сменой кадра, — просто перенесено в новый центр удесятеренной их (с ней, которая будет уточнять свои черты и свойства в каждой своей смерти) общей тяги.
А важные когда-то слова и жесты разынтонируются, и он обретет право вертеть их тела. (А ее, разинутую, — вертеть хоть вниз головой, разваливая ее тело до нового открывшегося раз и навсегда — перекрестья ее симметрии.) Обретенное право растянуть ее на крестовине, право его!
Тогда, в Коктебеле, была коронация, он принял под руку мир, страшный по-своему, — Государь.
(Вытащите из-под его седалища трон, это хорошая шутка! Раз другого выхода нет!)
Это был честный мир приблизительности, навырост — чувственного переживания, мир, не требующий подтверждения себя извне.
Его «любили» и ему «изменяли», лишь поскольку он хотел любви и измен.
Он не спрашивал согласия на свои действия (не у кого), он делал что хотел.
Он полагал несогласие с некоторыми его возжеланиями — например, неудовлетворение его похоти — какой-либо особой, проведенной границей своего мира, определял несогласие с ним концом своей юрисдикции, концом света.
Все, что было не он, — обрывалось несуществованием (потом редактор вычеркнет) — он не знал, что умрет.
Поэтому он не знал, что он жив.
Когда он понял, что его морочат, и не понял кто, — он даже не испугался.
И теперь, уже посмертно, — он смотрел на синюю воду Коктебеля: в конце концов — раз было, значит, есть. Куда ж это делось? — спуститься по каменным ступеням к воде, набрать горсти с избытком, чтоб залезло в ноздри и защипало — любое умывание возвращало его в невзрослость. Ломит в носу! — чтоб защипало, он опять воскрес войти в эту воду дважды и трижды.
Ведь вот — оно?! Море?!
В жизни первая, невероятная, свободная — первая взрослая поездка на юг, была ведь?
Было, было, Господи, было: смерть тому назад. Не Средиземное было, а настоящее море, не серединная эта лужа, а неподдельное: море — южное, синее, морское — как надо? (Успокойся — как надо, так и есть: море не смеялось над тобой, море казалось тебе.)
Русский, клацая и цепляясь прикладом, носом к стене — сполз по вертикальной лестнице к металлическому листу над спокойной поверхностью, с трудом развернулся и по-собачьи стал на четвереньки. Неглубоко зачерпнул в горсть с амальгамы, пробил поверхность, разбил ее. И удивился зыбкому отражению. Навстречу ему, со дна, с задранным лицом и с раскинутыми руками, взлетал труп.
В абсолютно прозрачной безвоздушной воде они висели высоко над дном. В одинаковой позе подлета, безглазые, готовые к объятиям. Слегка, чуть-чуть, пошевеливаясь от токов течений, с пустыми серыми ранами. Рядом вертелись мальки. В абсолютно прозрачной воде Коктебеля.
Новая Одиссея[300]
Ну, не слепец!
Да не слепец, не слепой я, Михаил Самуэльевич! Кривоват — это есть, да и то не потому, что один глаз хуже открывается, а потому, что — наоборот — хуже все еще он, левый, закрывается.
Будь я слеп, как Гомер, картинки бы не отвлекали. Нашлось бы время и место посидеть в тьме кромешной, в интимной темноте черепа, с этой, своей стороны плотно зашторенных век, с этой еще стороны сна.
Посидеть, упорядочить, уложить в шестистопный дактиль русского якобы гекзаметра, и все записать на ощупь по методу слепых.
Но! но крутишь на манер филина башкой клюватой, но глаза выкатываешь — наглядеться б!
Впрок.
Чтоб впрок наглядеться, ну еще хоть немножечко.
И в размер и в метр не успеваю со всеми своими синекдохами и спондеями уложиться, жмет метр с глазетом.
300
Публикуется с небольшими сокращениями, касающимися рассуждений автора об актуальных политических событиях Израиля.