А Анна косоротилась: опять деревенский дух тут нюхать. Лучше бы остались в Петербурге, пожили бы там столичной жизнью.
– В Москву поедем, в святых соборах побываем, колоколов кремлевских послушаем, – прельщала ее мать.
– Вот уж плезир! – недовольно отворачивалась Анна.
– Ты, похоже, в своей Митаве вовсе еретичкой стала, – выговаривала ей мать. – Истинного бога забываешь.
Не хотелось царице Прасковье пререкаться с дочерью; пожить бы в тихости, в довольстве, в родном углу, порадоваться заповедной московской старине. Благодаренье богу, что брат Василий Федорович под своим зорким приглядом содержал Измайлово, ни в чем урону нет. Все на душе было покойно, хорошо, и не хотелось пенять Анне на ее неблаговидное поведение в Митаве, – ведь подтвердился слух, что она не по-вдовьи там себя держала, а с гофмейстером якшалась, почему мать и просила изгнать его оттуда.
– Не по-вдовьи… – кривила губы Анна. – Я, чать, замужняя, а где он, муж-то?
И эти дочкины слова словно сокровенную тайну вдруг раскрыли. Ой, зря она на Анну напускалась, не девицей ведь дочь там была. Вон как, значит, можно ошибиться: думалось, что тот, паршивец из паршивцев, герцог-то, так и не успел жены коснуться, ан это он ее в свадебные дни обабил. Вот тебе и замухрышка, не смотри, что квелым был. Понятно, с чего кровь потом у Анны задурила, а Бестужев был тут как тут.
Анна призналась матери, что без мужа жилось тягостно, но ни словом не обмолвилась, что обабил-то ее совсем не герцог, а гофмейстер.
– Ладно, – махнула рукой царица Прасковья, – выйдешь замуж вдругорядь, тогда все покроется. Только допрежь дитё не понеси.
– Будто уж сама того не знаю.
– Мало – знать, гляди, на деле чтоб не обмишулиться.
И на этом их распря кончилась.
Царица Прасковья благодушествовала в своей вотчине, ездила в Москву в кремлевские соборы, а Анна бередила себя мыслями о Петербурге да о Митаве, к которой уже не питала отвращения при воспоминании об Иоганне-Эрнсте Бироне.
Проезжала царица Прасковья августовским днем мимо Немецкой слободы, а там похороны.
– Кто это преставился? – полюбопытствовала она.
– Анна Ивановна Кейзерлинг, урожденная Монс, – сообщили ей.
«О-ох-ти-и… Бывшая полюбовница Петра Алексеича… Как же это ей жить надоело?»
Не надоело, а так самой судьбой привелось. Только что овдовев после смерти Кейзерлинга, спешила Анхен вступить в новое замужество со своим последним избранником шведом Миллером. Зная, что уже сильно поблекла былая ее красота, старалась крепче привязать к себе шведа, наделяя его деньгами и подарками. Расчетливый капитан Миллер все оттягивал и оттягивал день их помолвки, а Анхен, одолеваемая чахоткой, кашляла все надрывнее и надрывнее. Наконец, они были помолвлены, но счастливый свадебный день не состоялся по причине смерти невесты. Прервалась и замолкла ее любовная песня на воспаленных страстью устах.
– Ох-ох-ти-и… Вот ведь как в жизни случается. Ну, с мертвой за все прежние ее прегрешения нельзя спрашивать. Царствие ей небесное, – перекрестилась царица Прасковья.
По Москве слух ходил, что драгоценных камней, золотых и серебряных вещиц в черепаховой шкатулке покойницы было чуть ли не на десять тысяч рублей. Были подарки Франца Лефорта, царя Петра, иноземных посланников – Кенигсека и фон Кейзерлинга. Только не было ничего от шведского капитана Миллера, потому как он, будучи пленником, сам принимал подарки от Анны Ивановны фон Кейзерлинг, урожденной и прославленной на всю Немецкую слободу красавицы Анны Монс.
– Ваше высочество, какой-то молодой человек желает вас видеть, – доложила кронпринцессе Шарлотте служанка-фрейлина.
– Кто такой?
– Сказал, что из Курляндии.
– Что ему нужно?
– Желает вас видеть.
– Странно, – пожала плечами Шарлотта, – желает видеть… но я совершенно не желаю этого.
– Отказать прикажете?
– Хорошо. Пусть подождет.
Все было пущено Бироном в ход, все чары: и бархатисто-нежные переливы воркующего голоса, и завораживающе-вкрадчивые взгляды, весь он – подобострастие и полная покорность тайно влюбленного вздыхателя. Нелепо было бы ему явиться разодетым в кружева да в бархаты и в этом виде проситься в придворные служители, а потому он был одет хотя вполне опрятно, но небогато, являя вид ищущего места у господ, чтобы им добросовестно служить.
Шарлотте приятно было слышать родную немецкую речь, приятен был весь облик молодого человека, и она уже мысленно прикидывала, что ему можно будет поручить, приняв к немноголюдному двору.
– Где и кем служили в последнее время? – спросила она.
Сказать, что был секретарем курляндской герцогини, значило бы повлечь недоуменные вопросы: почему оказался не у дел теперь и просится принять его простым придворным? И Бирон сказал, что был при герцогской конюшне.
– Кем? – насторожилась Шарлотта.
– Конюхом.
Шарлотта попятилась назад и как бы отгородилась от него руками.
– Нет, нет, – торопливо отказывала она. – Мы лошадей не держим, и конюх нам не нужен… Фу! Какой наглец! – возмущалась она, поспешно удаляясь от посетителя из подлой черни. Приняла холопа за обедневшего дворянина, стала вести с ним разговор, когда он недостоин внимания дворецкого, и ее брезгливо передергивало.
Бирон понял, что поступил крайне опрометчиво, сказавшись конюхом. К кому еще податься?.. А похоже, больше не к кому. Рассчитывал на кронпринцессу, будущую государыню царицу. К теперешней царице Екатерине Алексеевне не подластишься, значит, придется довольствоваться митавской герцогиней, помня поговорку, что от добра добра не ищут. Пожалуй, так. Погонишься за большим – потеряешь малое, раздумывал Бирон после неудачной попытки ухватить побольше счастья. А в сущности, не такое уж и малое счастье – курляндское герцогство, когда у самого нет ничего.
В митавском замке нет-нет да и появлялись либо засланный царем шпион, либо какая-нибудь свойственница царицы Прасковьи – выспрашивать да проведывать про здешнее житье-бытье и повадки герцогини Анны. Между разными другими делами шпион сообщал царю Петру о герцогине: «Оная вдовка в большой конфиденции плезиров ночных такую силу над своим секретарем имеет, что он перед ей не смеет ни в чем пикнуть». И Петр слал гофмейстеру Бестужеву письмо, в котором говорилось: «Слышу, что при дворе моей племянницы люди не все потребные, и есть такие, от коих только стыд один, – явно намекал он на Бирона. – А посему накрепко вам приказываем, чтобы сей двор в добром смотрении и порядке имели. Людей непотребных отпусти и впредь не принимай. Иных наказывай, понеже неисправление взыщется с вас».
Сунулся Бестужев с этим письмом к герцогине и заговорил о необходимости отказать в прежних милостях Бирону, да не очень-то Анна послушалась.
– Что же мне, руки, что ли, в здешней тоске на себя наложить? Пускай государь снова замуж меня выдает.
– Герцогинюшка-голубушка, а я-то, неизменно преданный… – начинал было плакаться гофмейстер, но Анна громким смехом обрывала его причитания.
– Сиди уж!.. С Эрнстом, что ль, себя равняешь? – И пригрозила: – Больше с такими письмами и разговорами не приходи, не то забудешь ход во все мои покои.
Бестужев опечаленно вздыхал, прося герцогинюшку сменить гнев на милость и обещая быть всегда послушным, лишь бы не отгоняла от себя.
Благоволя к Бестужеву и к Бирону, Анна в то же время не оставляла мысли о замужестве, не знала только, за кого выходить. Конечно, не за этих, временно возлюбленных, ее холопов. В письмах к дядюшке-государю и к тетушке-государыне высказывала желание отдать руку тому, кого изволит избрать ей дядюшка.
Малоотрадной была ее вдовья жизнь, всегда зависимая от царской воли. Угнетала постоянная нехватка денег, а порой и самых необходимых припасов, невозможность куда-либо выехать или что-то сделать без разрешения царя Петра; надоели и упреки матери в том, что опять ведет не столь смиренно свою вдовью жизнь.
Находясь в отдалении от Митавы, дядюшка-государь принимал на себя труд управлять курляндскими делами и хозяйством племянницы-герцогини. Случалось, что с длительными задержками снаряжались в Митаву подводы, которые наряду с мучными, крупяными и другими съестными припасами доставляли ко двору герцогини и напитки. К бутылям и бочонкам прилагалась бумага, в которой значилось: «Роспись, каких водок надлежит ко двору ее высочества государыни царевны и герцогини курляндской Анны Ивановны: ангелиновой – одно ведро, лимонной – одно ведро; анисовой – одно ведро, простого вина – пять ведер. Из гдатских водок: цитронной, померанцевой, персиковой, коричневой – по одному ведру». И отпускать сии напитки приказано было по кабачной цене.