А вот к чему: человек он, по всему видать, в самой силе, – опытный, смекалистый, и негоже ему довольствоваться тем, что имеет, когда можно и нужно развернуть дело несравненно шире Нужно будет – царь льготу даст, чтобы сразу же в большой и скорый ход дело шло. Пускай в этом гостином дворе другие купцы, кто помельче, аршинничают, а ему, Артамону Шорникову, следует из купеческого звания выходить, становясь фабрикантом или заводчиком. Мог бы он ткацкую фабрику поставить или завод, чтобы чугун отливать. К какому делу больше сердце лежит, к тому бы и становился. Никаких пошлин-поборов в первоначальное время казна брать с него не станет, а сама что-нибудь даст, чтобы крепче на ноги встал. Гоже ли такое Артамону Лукичу?..
Купец посчитал недостойным не столько для себя, сколько для своего высокого собеседника ответить ему в ту же минуту безотказным согласием. Вот, подумает государь, какие легкие мысли у этого Артамона, налету хватает, без всякого рассуждения. Значит, ошибочно, мол, в нем солидность приметил. Почесал купец переносицу, хотя она и не чесалась, глубоко вздохнул.
– Загадку, государь мой Петр Алексеевич, заганул.
– С ответом не тороплю, подумай, – благосклонно сказал Петр. – Поразмысли хорошенько и, ежели найдешь, что одному не осилить такое, то кого-нибудь из купцов-приятелей в кумпанство себе подбери, и начинайте с богом. На завод или на фабрику работных людей велю навсегда приписать. Может, решишься под Уралом-горой железоделательный завод основать, по примеру Никиты Демидова. Поразмысли как следует… А и тебе, малый, не за прилавком бы торчать, а в ученье идти, – обратился царь к Митьке.
– Он грамотный, – словно оберегал парня купец.
– К грамоте прилагаются и другие науки. Навигацкая, например. По всей своей стати сгож, – осмотрел Петр малого и тут же решил: – В навигацкую школу велю тебя взять, чтобы отменным офицером из нее вышел, командовать кораблем.
У Митьки жарко загорелись глаза: каким человеком может стать! По морям-океанам плавать!
– Со всей радостью, живота своего не жалея, готов служить вашему царскому величеству, – отчеканил он.
– Быть по сему, – удовлетворенно кивнул Петр. – А ты, Артамон Лукич, денек-другой подумай и дай мне знать, один ли возьмешься или с кем другим вкупе в промышленники выходить.
Так в неудачливый по торговле день, нежданно-негаданно повернулась иной стороной судьба гостинодворского купца Артамона Шорникова и его сына Митьки.
VII
Еще один переход – и обоз прибудет наконец в Петербург. От царицы Прасковьи не миновать ругань слушать: почему так много скотины перевелось, в три горла, что ли, мясо жрали?.. Не поверит, что в пути несколько коров пало, – не то что совсем при бескормице, а впроголодь шли, под кожей у каждой одна худоба оставалась. И в добавку к тем бедам нынешним утром на глазах у всех рыжая телушка утопилась. Весь гурт речку вброд перешел; ей же вздумалось, как по улице, вдоль воды идти.
– Кыря!.. Идол!.. – шумел на нее гуртовщик. – Куда тебя занесло? Флегонт, Гервась… Выгоняй очумелую!..
А телушка все дальше, все глубже и глубже заходила в воду и вдруг в какой-то миг исчезла. Должно, в омутовую ямину провалилась. Только что была рыжая и – нет ее, поминай как звали.
Василий Юшков, самый главный воевода при всем обозе, на гуртовщика напустился:
– Ты чего смотрел? Куда бельмы пятил?.. Добывай телушку как хошь.
– Как же мне добыть ее, Василь Лексеич? Пойду за ней, утопну и я.
– А мне прах с тобой! – кричал Юшков. – Не представишь телушку, пеняй на себя.
– Да она, Василь Лексеич, может, со злосчастья своего самовольно утопнуть схотела. Все равно, дескать, под нож попадать, а не жить.
Юшков не стерпел таких насмешливых слов. От гнева аж побелел, и в злую дрожь его кинуло. Пригрозил:
– Будет тебе эта рыжая помниться. На место придем – велю кнутом бить нещадно, только лишь чуть душу живой оставить, а потом ноздри рвать.
Гуртовщик сразу сник. Знал, что Юшков на ветер угроз не кидает, все будет в точности так, как сказал. Станешь прощенья просить, распалишь его еще больше. Погибель предвидится, а никакой охоты к ней нет.
Перед вечером, когда обозу нужно было останавливаться на последнюю ночевку, подошел гуртовщик к собравшемуся ложиться почивать Юшкову, пал перед ним на колени, прося пощады в безвинной промашке со злосчастной телушкой, но в ответ еще одну угрозу услышал:
– В добавку к рваным ноздрям клеймо на лоб получишь, что вор. Именем самой государыни-царицы Прасковьи Федоровны клеймом отмечу тебя. А еще раз докучать мне станешь – совсем живым не оставлю.
Так он и сделает. Уноси ноги, покудова жив. Отметит клеймом, прижгет. По всей его злобе видно, что будет так. Что захочет, то царице и наговорит, а она любому его слову поверит, потому как он самый доверительный у нее человек, полюбовник. Любую прихоть его ублажает, а тут как бы за злонамеренный урон, причиненный скотине, наказание будет. Никто и ничто не спасет.
Едва добрел гуртовщик до телеги с куриными клетушками, где у него с женой место было. Она целый день просидела там – ногу занозила, нарывать стала. Шепотливо рассказал ей все, не скрывая своего страха.
– Ужель, Глашенька, пропадать?..
– Бежать тебе, Трофим, надо, – коротко подумав, сказала она.
– Тебя-то как я оставлю тут?.. – крепко сжал Трофим ее руку. – Бежим вместе, Глашенька…
– Обузой я тебе буду. Куда ты далече со мной, безножной, уйдешь? Догонят и словят.
– Не подумай, Глашунь, что от тебя уйду, а от смерти. Может, свидимся…
– Может…
Сидел Трофим на грядке телеги, думал. Все обдумывал, весь свой путь в бегах. В студеный лесной край к раскольникам подаваться надо, где они от царской власти скрываются. По слухам, будто там, в лесах. Вот бы и спасение было, только как добраться туда? Либо с голоду помрешь, либо в трясине завязнешь, либо зверь разорвет… И идти страшно, а оставаться еще страшней. Вся надежда – беглых каких-нибудь повстречать, пристать к ним да к раскольникам их сманить, чтобы путь вместе держать. Люди древлего благочестия бегунов от царя радостно к себе принимают, так бывалые люди сказывают, не врут же!..
И еще задумка мелькнула на миг, да тут же крепко в голове и засела. Простят грех отцы. Они – как святые угодники, не позлобствуют… Растолкал прикорнувших под соседней телегой попов – Флегонта и Гервасия:
– Эй, отцы… Слышьте, что ли?..
– Что такое? – тревожно всколготились они.
– Юшков про вас допытывался: кто такие, зачем, почему идут?.. Я все ему обсказал, заверил: хорошие, смирные, мол, отцы, в пути помощь оказывали.. Велел, чтобы виды ваши ему показать принес. Виды-то где у вас?
– У меня под клетушкой тут, в епитрахильке, – простодушно ответил Гервасий.
А Флегонт сказал:
– Мы бы сами ему показали. Митрополичьего ведомства виды.
– Зачем самим?! Мне велел, – возразил гуртовщик. – Давай их.
Гервасий достал свой вид – аккуратно сложенный листок плотной бумаги. Было бы посветлее, увидел бы гуртовщик церковную печать на бумаге; был бы грамотным, прочитал бы – бумага удостоверяла, что Гервасий Успенский действительно иерей.
Принес свой вид и Флегонт.
– Вот и ладно. Бог даст, обойдется все… Телушка… Ведь никто насильно в глубь ее не пихал.
– Никто, – подтвердили Гервасий с Флегонтом.
– Ин пусть так. Утро вечера мудренее. Досыпайте, отцы. Утресь рано взбужу.
И попы снова свернулись калачиками под телегой, укрывшись старой попоной. Поспать непременно надо, чтобы в Петербурге не клевать носом, а бодрыми быть.
– Трофим Пантелеич!.. Трофима Пантелеича не видали?.. Эй, Глафира Лаврентьевна, где мужик твой?
– Да где ж ему быть?.. – отводила глаза в сторону жена гуртовщика. – Тут где-то.
– Трофим Пантеле-ич!.. Где он запропастился?.. Бык не поднимается, подыхает… – волновался, от воза к возу перебегал Гервасий, отыскивая гуртовщика, пока Флегонт, не жалея хворостины, пытался поднять на ноги ослабшего быка. – Трофим Пантелеич, бык, слышь… Бабоньки, не видали гуртовщика?