– И она – что? Сгорела? – изумленно глядел на старца Флегонт, не веря своим глазам, что перед ним каким-то чудом или какой-то случайностью уцелевший самосожженец.
– Дашка-то?.. – переспросил Силантий. – Дашка сожглась. Доскажу, обо всем тебе доскажу… Отец Софонтий благословил нас гореть. Как вот и Ермил, упрашивал всех. Вельми похвалял самовольное горение за Христа и за древлее благочестие. Благословлял великим благословением: блажен-де изволил сей о господе, а людие, огню предаши себя, из пламени в небесе ко Христу выходили. Огня ли живого страшитесь? Обуяли вас прелести греховного, многомятежного мира. Когда решитесь купели огненной благо принята, то световидных венцов удостоитесь. Огонь токмо постыдно-греховное тело разрушит, а душу высвободит из риз кожаных.
– Сладкоречиво Софонтий тот говорил! – восторгался Ермил.
– Говорил, да… А инок Кирьяк еще был, торопил Софонтия: чего, мол, увещеваешь долго? Гореть скорей надо, в огне только узнать можно истину. Через огненную купель все откроется… Куда ж было деваться? И Софонтий и Кирьяк говорят, чтоб гореть. И Дашка мне говорит – пойдем, дескать, примем, братец, купель. Не помрем ведь, а вечно жить после станем… И свершилось в тот час безумное окаянство.
– Ой, Силантий, не гневи бога, не те слова говоришь, – прервал его Ермил. – Это теперешние маловеры хулят самовольное жжение грешной плоти. По бозе ревности в них мало есть, как слепцы они. А огненное страдание на земле угашает силу адской гиены огненной.
– Как же, как случилось?.. – нетерпеливо спрашивал Флегонт и теребил Силантия за рукав подрясника. – Когда это? Где?..
– Там, – указал старец неведомо в какую сторону. – Кричали все, торопили. Царские воинские люди идут, сжигаться надо… Это еще до нынешнего антихриста, при сатанинской сестре его было, коея всей Русью правила. Походило как на давнюю давность, когда грехов людских ради, при божеском попущении приде нечестивый и безбожный, поганый царь Батый, чтоб Русь себе воевать, грады и веси разорите, огнем их пожигаше, людие мечу предаваше, младенцев ножом заколаше, и бысть о ту пору по Руси плач великий… А тропа та, Батыева, сказывают, и по сей день в лесах приметна. И Софонтий тот, что Батый, в скит пришел на сожжение звать и помутил души всех. В скитской моленной солому припасли да смолу, чтоб намазаться ею и шибче гореть. У каких матерей малые ребятишки были, игрались они чем попадя, веселились по своей беззаботности, и Софонтий на них указывал, нас вразумляя: «Гляньте, дети малые радуются принять купель очистительную, по ним и вы держите себя…» А матери голубили детей, миловали их, ожидая огненных тех минут. Кирьяк с Софонтием загнали в моленную нас, изнутри на тугой засов дверь закрыли. А в моленной у икон лампадки и свечи горят, боголепно так, и инокини с послушницами псальму запевают про красную смерть. Моленна не так была велика, а набилось людей в нее множество. Кирьяк стражником у двери стоял, чтоб не вздумал кто отпереть, и кто близко был – отгонял, чтоб в середке все табунились. Софонтий на самого старого инока понадеялся, чтобы тот икону поднял да первый соломенный пук от свечи запалил, а инок от перепугу затрусился весь, ровно падучая его одолела, и ничего сотворить не мог. Тогда сам Софонтий солому зажег. Сильно огнем осветилось все, испуг, страх людей охватил, от середки все к стенкам кинулись, крик страшенный поднялся, и я в нем Дашку свою услыхал: «Братец! – кличет. – Попрощаться-то…» И тут же крик ее визгом стал. Он меня и опамятовал. Сам я изо всей мочи надрывно закричал, кинулся Дашку найти, да увидел, что в углу на полу Софонтий уже со всей головой в ямный лаз уходил. Ноги мои сами рванулись да в ту ямину я и пал, а оттоль ползком не знамо куда, от огня только б дальше, и тут же из-под стенки моленной наружный свет развиднелся. Через Софонтия я сиганул да, не помня себя, в лес ударился…
Устал Силантий, задохнулся, словно бег продолжал, испариной лоб обметало.
– Будя… – громко выдохнул он. – Про все рассказал… И не блазни ты, Ермил, меня, ни за что не польщусь огонь принимать.
Когда Флегонт жил в своем Серпухове и священствовал в монастыре, слышал, что в отдаленном прошлом, лет двадцать и много больше тому назад, на поморском севере раскольники сжигали себя. Но было это уже давно, и в памяти у него такие рассказы держались подобно сказкам.
А тут живого свидетеля и соучастника самосожженцев увидел. В этих самых выгорецких местах людские костры полыхали.
Было так, Флегонт, было! Едва успеет старообрядческий скит обосноваться на облюбованном месте, как кто-нибудь из доносчиков сообщит архиерею и воеводе, где поселились тайные люди, раскольщики. За царя они богу не молятся, податей платить не хотят, церковь и мирское начальство не признают, именуя всех прислужниками антихриста. Воевода, посоветовавшись с архиереем, посылал солдат на поимку раскольщиков, а те, прослышав, что антихристово воинство приближается, плотно затворялись в часовне или в моленной и сжигались на глазах подошедших солдат. В озлоблении солдаты по бревнам раскатывали скитские постройки, скит исчезал, но уцелевшие его обитатели, не решившиеся гореть, укрывались в других местах и начинали строиться там.
С 1675 года по год 1691 было более двадцати тысяч самосожженцев. Обнародовали правительственный указ, и в нем говорилось: «Которые прелестию своею простолюдинов, их жен и детей приводили к тому, что они себя сжигали, таких воров по розыску жечь самих». Но в том же году тридцать раскольщиков сожглись в овине деревни Озерной, принадлежащей Хутынскому монастырю, а другие заперлись в Палеостровском монастыре и, прослышав о приближении воинского отряда, сожглись в самой монастырской церкви. Главным зачинщиком этого был повенецкий мужик Ефрем. Уговорив людей к самосожжению, он сам гореть не стал, а, пограбив монастырскую казну, убежал и стал подговаривать еще и других раскольщиков, чтобы они тоже сожгли себя.
Частые страшные костры распространившейся огненной смерти испугали самих старообрядцев, и среди их учителей послышались голоса, резко осуждавшие изуверский обычай. Наиболее уважаемые в старообрядчестве иноки, «собравшись числом до 200, осудили ревность проповедников красной огненной смерти, считая ее за бесовское наваждение».
Поздно спохватился старец Ермил из Выговской пустыни. Должно быть, в последние дни все же наскучила и утомила его затяжная жизнь, а избавиться от нее он иного средства не знал, как спалить себя огнем очистительным, да товарищей себе найти не сумел. Не явился к нему и никонианский дьячок, успокоившись на том, что неделю у великого поста убавлять не станут.
VII
– Стало быть, ты свое отслужил, что к нам прибежал?
– Считай так. Или мне в попрек это ставишь?
– За что попрекать, – хорошо, что убег. Пускай у царя одним ружьем меньше станет. Беглые богу угодны.
– Я не сразу убег, сперва думал… Думал, думал, а потом и надумал. Чего я стану служить? Богатые да знатные от службы линяют, а нам таким лямку тянуть? Выходит, энти хоша и сытые, гладкие, а считают себя вроде как к солдатчине слабосильными. В полки записаны, а в муштре не больно охочи быть, больше отпущения к своим делам норовят получить. А мне, думаю, чего для служить? На войну погонят, а там дожидаться, когда пуля настигнет? На что мне она?.. Вот и убег потому, – откровенно признавался бывший каптенармус Филимон Бабкин.
– Ну что ж. Ничего, что так, – благосклонно относился к нему собеседник, еще не принявший иночества, но слывший не простым послушником, а старшим над ними, и потому в знак почтительности послушники называли его отцом Демидом. Так он и Филимону велел себя называть. – А дом твой где? – продолжал он выспрашивать новоприбывшего.
– Тут вот, – кивнул Филимон на избу, у которой они сидели.
– А допрежь, до солдатчины?
– Дом где? – переспросил Филимон и ухмыльнулся. – В чистом поле под кустом дом.
– Значится, гол как сокол? – уточнял отец Демид.
– Хоть шаром по мне покати, – голым-голо. Да я на то безунывный. Когда нет ничего, тогда много легче. Никакой, значит, тягости на тебе. Голый что святой, ни разбоя, ни грабежа не боится.
– То воистину так, – согласился отец Демид. – А вино любишь пить?