– Уж ты, батюшка, как следует быть вразуми наше дитятко, – просила его царица Евдокия. – Сделай так, чтобы он нисколь не хуже тебя самого всякой грамотой овладел. И счету, батюшка, его обучи, на самые большие тыщи. Царем станет, и ему надо будет все знать.
Никифор Вяземский обещал не только самым крупным цифрам царевича обучить, но и малым их долям.
– Да малым-то ни к чему, – говорила царица Евдокия. – Не на копейки ему считать.
Никифор Вяземский договорился со своим знакомцем Карионом Истоминым, чтобы тот составил для царевича букварь со славянскими, греческими и латинскими буквами, а чтобы те буквы лучше запоминались, на каждую дал бы рисунки, кои поручить выгравировать самолучшему мастеру-гравировщику Леонтию Бунину.
В букваре была воспета в стихах розга:
И нарисована была она, спасительная розга.
Карион Истомин составил еще и другой учебник для царевича Алексея – «Малую грамматику», в коей была изложена орфография, «научающая естеству письма, ударению гласа и препинанию словес». В ней затейливо были разукрашены киноварью все буквы славянского алфавита.
Никифор Вяземский оставался при царевиче и в те горе-слезные дни, когда царицу Евдокию увезли в суздальский монастырь. Царь Петр отдал тогда сына на попечение своей сестре царевне Наталье и под руководящий пригляд Александра Даниловича Меншикова, а в добавление к учителю Никифору Вяземскому, для обучения царевича приставлен был еще немец Мартин Нейгебауер, воспитанник Лейпцигского университета, рекомендованный царю Петру саксонским посланником Карловичем. Довольный, что сын оставался под надежным присмотром, Петр, занятый многими своими делами, сразу же словно и позабыл о царевиче.
Учитель-немец оказался необычайно честолюбивым и до смехотворности мелочным человеком, заводил споры и ссоры с русскими людьми, прислуживающими царевичу Алексею, и стал открыто враждовать со своим соперником учителем Вяземским, считая его слугой, годным только на побегушки. Требовал, чтобы его, Нейгебауера, называли гофмейстером при цесаревиче, и всем «придворным кавалерам», как он называл русских, находившихся при дворе царевны Натальи и царевича; – всем тем «кавалерам» быть в неукоснительном подчинении у него, гофмейстера. Но такое титулование царевна Наталья отвергла, а русские «кавалеры» в отместку за пренебрежительное отношение неудавшегося господина гофмейстера потешались над ним..
– Собаки, собаки, ферфлюхт, варвары, гундофот! – исступленно кричал Нейгебауер, потрясая кулаками.
Он просил царевну Наталью удалить окружавших царевича русских людей, и прежде всего учителя Вяземского, а принять таких, которые хорошо знают иностранные языки и обычаи.
– Вовсе малого онемечить хочет, – сокрушался Вяземский, и на его радость просьба немца не была исполнена.
Большой скандал произошел во время одного обеда. За столом с царевичем Алексеем сидели боярин Алексей Иванович Нарышкин, Никифор Вяземский, доктор Богдан Клем и Мартин Нейгебауер. Подали жареных кур. Царевич взял куриную ножку и, обглодав ее, положив кость на свою тарелку, потянулся за другим куском, а Нарышкин ему молвил, чтобы он положил лучше кость на то блюдо, на котором лежали еще не тронутые куски курятины, оставляя свою тарелку чистой.
– Царевич лучше знает, что объеденные кости на блюдо не кладут, а мечут их собакам, – возмущенно заметил Нарышкину Нейгебауер.
Царевич что-то шепнул на ухо несколько смутившемуся Нарышкину, а тот так же шепотом сказал что-то Вяземскому.
– Непристойно за столом друг другу тайно говорить при иных людях, – сделал Нейгебауер еще одно замечание.
На это Вяземский усмехнулся и многозначительно произнес:
– Что тайно, то тайно, а что явно, то явно.
Не поняв, что под этим следовало подразумевать, но уловив в тоне Вяземского многозначительность сказанного, немец вспылил.
– Вы ничего в приличии не знаете, и быть вам здесь недостойно, – метал он гневные взгляды на Вяземского и Нарышкина. – Я вас отсюда вытолкаю толчком.
На что Вяземский с усмешкою заметил:
– Хотя бы ты был и гофмейстер, – подчеркнул он последнее слово, – но все равно никого бы из нас вытолкнуть не мог потому, что мы послушные приказу светлейшего князя Александра Даниловича, а не тебе.
– Варвары, собаки, мужики, свиньи! – перечислял Нейгебауер, швырнул нож и вилку, упавшие на тарелку царевича, и схватился за шпагу.
– Что ты делаешь? – повысил на него голос Вяземский. – И хотя бы ты был гофмейстер, – нарочно выделил он опять это слово, уязвляя разбушевавшегося немца, – но и гофмейстер так не швырялся бы за столом и не бранился.
Услышав опять насмешливо сказанное слово «гофмейстер», Нейгебауер еще громче закричал:
– Собаки, собаки!.. Я вам покажу!.. Как бог мой жив, так я вам отомщу!.. – И выбежал из комнаты.
Оскорбленный, он жаловался царю, написав ему: «Гонят они меня ради веры моей и не хотят по постным дням мяса давать, но я бы охотно и рыбу ел, если б она добро приготовлена была. Они меня оклеветали, будто я по две недели сидя пью и к царевичу не хожу».
После короткого выяснения происшедшего Петр отказал Нейгебауеру от службы и велел выслать его за то, что он самовольно величал себя гофмейстером, обзывал ближних людей варварами и бранил всякой жестокой бранью.
Алексей видел отца лишь в образе сурового и раздраженного наставника, а упреки, угрозы, иногда и побои мало способствовали укреплению их родственных чувств.
Прислушиваясь к людям, осуждавшим деятельность отца, постоянно тоскуя о матери, Алексей не мог ладить ни с геометрией, ни с фортификацией, приучился скрывать это от отца, обманывать его на случайных экзаменах, говорить не то, что думалось. Когда обман вскрывался, Петр, не терпевший лжи, хватал дубинку, и жестокие побои все больше и больше убеждали сына, что без батюшки жить лучше. И если бы так случилось, чтоб его совсем, совсем не было…
Редко, но все же выпадали такие дни, когда отец садился рядом с Алексеем и, приобняв его, начинал рассказывать что-нибудь из времен своего детства, надеясь приохотить сына к делу.
– Мне о ту пору, как и тебе вот, годов тринадцать было, когда князь Яков Долгорукий на поездку во Францию снаряжался, и он мне между разными разговорами сказывал, что имелся у него такой занятный инструмент, коим можно было измерять расстояние, не доходя до отдаленного места. «Как это так?» – «А так». Я сильно пожелал увидеть такой инструмент, а князь Яков сказал, что у него его украли… Ах, если бы я в моей молодости был выучен как должно! – сожалел Петр. – Ты слушаешь, про что говорю? – спрашивал он сына, заметив, что никакого интереса к его рассказу тот не проявлял.
– Да, слушаю, – вяло отвечал Алексей.
– Ну, так слушай дальше… А мне, говорю, зело захотелось инструмент такой увидеть. Я и сказал князю, чтобы он, будучи во Франции, между другими вещами купил бы мне ту диковину. Возвратился князь и привез то самое, что я пропил. Угломером это называлось, а по-иностранному – астролябией… Никак дремлешь, сынок?
– Нет, нет, нисколь, – вздрагивал, очнувшись от мгновенного забытья, Алексей и спешно вытирал рукой заслюнявившийся рот.
– Инструмент-то я получил, – продолжал рассказывать Петр, – а как им действовать – не знаю. И князь Яков не знал. Что делать нам? Как быть?..
И нисколь, нисколь не любопытно царевичу, как с тем угломером следовало обращаться. Он нетерпеливо ждал, когда кончится для него эта мука сидеть рядом с отцом да еще все время ощущать на своем боку его широкую руку. И зачем он никуда не ушел, не уехал, а задумал вот сидеть и рассказывать.
Досказал отец, как иноземец Франц Тиммерман научил его пользоваться астролябией.
– И с того самого дня, Алешка, пристрастился я учиться геометрии и фортификации, и Франц Тиммерман стал для меня своим человеком.
«Для того, значит, и говорил, чтобы и мне эти фортификации учить, – с неприязнью думал Алексей. – Хоть бы кто его позвал…»