Выбрать главу

— Что ты хочешь, Жан? Каково мне, старому солдату, который всю жизнь говорил по-французски, учить на старости лет эту андалузскую[34] тарабарщину! Право же, мне не под силу разыгрывать из себя странствующего идальго.

— Ничего, выучишь, мой милый Марсьяль.

— Ну пятьдесят-то слов я уже выучил. Я могу попросить есть: Deme listed algo de comer; пить: Deme usted de beber; спать: Deme usted una cama; спросить, куда идти: Enseсeme usted el camino; сколько это стоит: Cuanto vale esto? Я еще могу сказать спасибо: Gracias! — и здравствуйте: Buenas dias; и добрый вечер: Buenas noches; и как вы себя чувствуете: Como esta usted? — и еще я могу ругаться, как арагонец[35] или кастилец[36]: Carambi de carambo de caramba.

— Хватит... хватит! — воскликнул Жан, краснея. — Я тебя этим ругательствам не учил, и, пожалуйста, не употребляй их на каждом шагу.

— Ничего не поделаешь, Жан, давняя солдатская привычка. Мне кажется, что без всех этих «Черт побери!», «Разрази меня гром!» разговор становится скучным и пресным. А потому мне нравится в этом испанском жаргоне, на котором ты говоришь как сеньора...

— Что же, Марсьяль?

— Ну конечно же ругательства! Их тут не меньше, чем всех остальных слов.

— И естественно, их-то ты и запоминаешь в первую очередь.

— Не буду спорить, Жан, но полковник де Кермор, если бы я все еще служил под его командой, не стал бы меня судить за все эти «трам-тарарам».

При имени полковника де Кермора судорога пробежала по выразительному лицу юноши, а в глазах сержанта Марсьяля блеснули слезы.

— Знаешь, Жан, — продолжил он, — скажи мне Господь: «Сержант, через час ты сможешь пожать руку твоему полковнику, но потом я испепелю тебя молнией», я бы ответил: «Хорошо, Господи... готовь свою молнию и целься прямо в сердце!»

Жан подошел к старому солдату и вытер ему слезы, с нежностью глядя на этого сурового, доброго и чистосердечного человека, готового на любое самопожертвование. Тот привлек к себе Жана и обнял его.

— Ну, это уже лишнее, — улыбнулся Жан. — Не забывай, особенно на людях, что я — твой племянник, а дядюшка должен обращаться с племянником сурово.

— Сурово! — воскликнул сержант Марсьяль, воздевая к небу свои большие руки.

— Ну конечно же. Помни: я — племянник, которого тебе пришлось взять с собой в путешествие. Поскольку ты опасался, что он наделает глупостей, если оставить его одного дома.

— Глупостей!

— Племянник, из которого ты хочешь сделать солдата, как ты сам...

— Солдата!

— Да... солдата... которого следует держать в строгости и не скупиться на наказания, когда он их заслуживает.

— А если он их не заслуживает?

— Заслужит, — ответил Жан, улыбаясь, — потому что он всего лишь нерадивый новобранец.

— Нерадивый новобранец!

— А когда ты его накажешь на людях...

— Я попрошу у него прощения наедине! — воскликнул сержант Марсьяль.

— Это уж как тебе будет угодно, только чтобы никто не видел. А теперь, мой друг, пора спать. Отправляйся в свою комнату, а я останусь здесь.

— Хочешь, я буду дежурить у твоей двери? — спросил сержант.

— В этом нет необходимости. Мне ничто не угрожает.

— Конечно, но все-таки...

— Если ты будешь меня так баловать с самого начала, то тебе не удастся роль свирепого дядюшки!

— Свирепого! Разве я могу быть с тобой свирепым?

— Надо... Чтобы не вызывать подозрений.

— Жан, скажи, зачем ты решил ехать?

— Это мой долг.

— Почему ты не остался там, в нашем доме в Шантене[37], или в Нанте?[38]

— Да пойми же, я должен был ехать.

— Разве я не мог один отправиться в это путешествие?

— Нет.

— Я привык идти навстречу опасностям, это мое ремесло. Я всю жизнь только это и делал. А потом, мне не страшно то, что опасно для тебя.

— Вот потому я и решил стать твоим племянником, дядюшка.

— Ах, если бы я мог спросить совета у моего полковника! — воскликнул сержант Марсьяль.

— Каким образом? — спросил Жан, нахмурившись.

— Нет... это невозможно! Но если в Сан-Фернандо мы получим точные сведения, если нам суждено его увидеть, что он скажет?

— Он поблагодарит своего старого сержанта за то, что он откликнулся на мои мольбы, за то, что он позволил мне предпринять это путешествие! Он сожмет тебя в объятьях и скажет, что ты выполнил свой долг, как я выполнил мой!

— Ну вот, — проворчал сержант Марсьяль, — ты этак из меня веревки вить начнешь.

— На то ты мой дядюшка. Но, повторяю, никаких нежностей на людях, не забывай этого.

— Не на людях... Это приказ!

— А теперь, мой милый Марсьяль, ложись спать, и спокойной ночи. Наш пароход отходит на рассвете, надо не опоздать.

— Спокойной ночи, Жан.

— Спокойной ночи, мой друг, мой единственный друг! До завтра, и да хранит нас Бог!

Сержант Марсьяль вышел, плотно закрыл за собой дверь, убедился, что Жан повернул ключ, закрывшись изнутри. Некоторое время он стоял неподвижно, приложив ухо к двери и прислушиваясь к словам долетавшей до него молитвы. Потом, убедившись, что юноша лег, направился в свою комнату и вместо молитвы повторял, ударяя себя в грудь: «Да!.. Да хранит нас Господь, потому что все это чертовски трудно!»

Кто были эти двое французов? Откуда родом? Что привело их в Венесуэлу? Почему они решили изображать племянника и дядю? Какова цель их плавания по Ориноко и где должно завершиться их путешествие?

Пока что мы не можем дать внятного ответа на эти вопросы. Это сделает будущее. Только в его власти удовлетворить наше любопытство. Однако из вышеприведенного разговора можно заключить следующее. Оба француза были бретонцы, жители Нанта. Это не вызывало сомнений. Гораздо труднее было определить, какие узы их связывали и кто такой полковник де Кермор, одно упоминание о котором вызывало у обоих такое глубокое волнение.

Что касается юноши, то на вид ему было лет шестнадцать — семнадцать, не больше. Он был среднего роста, но крепкого для своих лет сложения. Когда он отдавался своим привычным мыслям, лицо его становилось суровым и даже печальным; но мягкий взгляд, улыбка, обнажавшая мелкие белоснежные зубы, теплый цвет лица, покрывшегося загаром за время последнего плавания, делали его очаровательным.

Старший — ему было лет шестьдесят — являл собой воплощение старого служаки. Такие тянут солдатскую лямку до последнего. Выйдя в отставку унтер-офицером, он остался при полковнике де Керморе, спасшем ему жизнь на поле битвы во время войны 1870—1871 годов[39], сокрушительное поражение в которой положило конец Второй империи. Он был из породы тех славных Солдат, которые остаются в семье своего бывшего командира; ворчливо-преданные, они становятся правой рукой хозяина дома, нянчат детей, втихаря их балуют, дают им первые уроки верховой езды, сажая их верхом себе на колено, и первые уроки пения, обучая их полковым маршам.

Высокий и худой, сержант Марсьяль в свои шестьдесят лет еще сохранил солдатскую выправку и изрядную физическую силу. Служба закалила его, африканский зной и русские морозы оказались ему нипочем. Силенок ему было не занимать, да и мужества тоже. Он не боялся никого и ничего, разве что опасался своего горячего нрава. Но какое доброе и нежное сердце у этого старого рубаки, и чего он только не сделает для тех, кого любит! Однако, похоже, на всем свете он любил только двоих — полковника де Кермора и Жана, дядюшкой которого согласился стать.

И как он печется об этом юноше, какими заботами его окружает вопреки своему решению быть с ним суровым. Но попробуйте-ка у него спросить, зачем нужна эта притворная строгость, зачем играет он эту столь неприятную для него роль, и вы увидите, как свирепо он на вас посмотрит и какими неблагозвучными словами посоветует вам не лезть не в свои дела. Что он и делал во время долгого плавания через Атлантический океан, разделяющий Старый и Новый Свет. Едва кто-нибудь из пассажиров «Перейре» пытался завязать дружбу с Жаном или оказать ему какую-нибудь услугу, что так естественно во время долгого плавания, как тут же появлялся ворчливый и неприветливый дядюшка и весьма нелюбезно ставил на место непрошеного доброхота.