Выбрать главу

А позже в один из дней я утратила самообладание из-за какой-то мелочи (сейчас уже не помню, какой именно). И в сердцах пнула стол. Он сильно затрясся, кувшинчик из-под драже упал на пол и разбился. Все это заставило меня расплакаться. Теперь мне стыдно даже вспоминать об этом – о том, что я наговорила, и об ужасе матушки, осознавшей, как сильно я терзалась нашей нищетой. «Ну, почему? Почему мы должны прозябать, коли он такой богатый? Почему он не приедет за нами? Почему он хочет, чтобы мы жили в бедности?»

Я была юной; теперь мне неприятно об этом думать. Мне больно вспоминать выражение маминых глаз. Хотя… о чем она сама думала, когда забивала мне голову всеми этими историями о богатых и о том, какой должна была бы быть моя жизнь и однажды непременно будет?

Пока я бушевала, матушка сорвала со стены один из моих рисунков, перевернула его обратной стороной вверх и протянула мне: «Как бы тебе хотелось, чтобы выглядели наши комнаты? Нарисуй их мне, Мэй. Покажи мне, о чем ты мечтаешь».

Так все и началось. Мое недовольство обстоятельствами преобразило мой мир – хотя бы на бумаге. В попытке пусть даже мысленно убежать от нашего нищенского существования я стала рисовать свои фантазии для нас обеих – прекрасные комнаты, обставленные дорого и со вкусом, безопасные гавани красоты и умиротворения, места, где, по заверениям матушки, пристало и предстояло мне жить. Ее надежды на лучшую для меня жизнь – жизнь в достатке, комфорте и общении с представителями высшего общества, в которой мне не приходилось бы ничего делать, только ездить на балы да званые приемы и украшать свой богатый, прекрасный дом, – стали моими надеждами. Изрисованные листки бумаги сменили со временем альбомы и карандаши, которые матушка покупала мне в подарок ко дню рождения и к Рождеству. А затем в один прекрасный день у меня появился кожаный футляр с собственными инициалами, оттиснутыми в уголке сусальным золотом. И каждый новый альбом я стала вкладывать в этот футляр. Не представляю, чего стоило матушке его купить. Но она лишь улыбалась, когда я расспрашивала ее об этом, и обьясняла – это в напоминание того, что рисунки мои. «Обязательно подписывай все рисунки, Мэй. Они настолько хороши, что ты должна заверять свое авторство», – говорила она.

Я преисполнялась гордости, когда воображенный мною бальный зал заставлял матушку улыбнуться («Он навеял мне воспоминания об одной лунной ночи»), а цветущая оранжерея вызывала у нее вздох («И как было в такой красоте не влюбиться..»). Я рисовала, чтобы доставить ей удовольствие. Чтобы увидеть в родных глазах то характерное отстраненное выражение, которое всегда приобретал ее взгляд, когда она думала о моем отце. Я это знала и надеялась, что она проговорится, намекнет на что-нибудь. И когда она это делала («Ему бы понравилась такая спальня, Мэй»), я всматривалась в каждую деталь рисунка. Словно могла таким путем понять, что же ему нравилось, что же именно я уловила и что же было во мне от отца такого, подсознательно водившего моей рукой. Матушка так ничего и не рассказывала о нем. И все же моя злость на отца слегка меркла с каждой новой комнатой, которая «ему бы понравилась».

То были лучшие часы, проведенные мною с матушкой. Нахлынувшая на меня вместе с воспоминаниями грусть едва не понудила меня отложить альбом в сторону. Но нет! Матушка бы сильно разочаровалась, позволь я печали и одиночеству восторжествовать над удовольствием, которое доставляло мне рисование.

Я тихонько вернулась в кровать и, открыв альбом на эскизе, набросанном в поезде, забылась в декорациях – прекрасных и гармоничных. Без конфликтующих цветов и оттенков, без хаотично сочетанных узоров и перегруженных поверхностей, при взгляде на которые ты понимаешь: вкус при их выборе не играл никакой роли. Всем заправляло лишь кичливое желание продемонстрировать богатство. Мне было в облегчение рисовать комнату, в которой фарфоровые купидоны не составляли небесное войско, заставляющее тебя бодрствовать – из боязни проснуться в синяках и побоях, нанесенных их крошечными крылышками.