Выбрать главу

– Значит, у Александра Матвеевича вкусу нет, или сам он не умеет оседлать Пегаса, – заметил Нарышкин. – А я хоть не езжу в нем, но готов за хвост его уцепиться, только бы побывать на Парнасе и послушать говор богов.

Екатерина взяла тетрадку и стала читать:

Лежала я вечор в беседке ханской,В средине басурман и веры мусульманской.О Божьи чудеса! Из предков кто моихСпокоен почивать от орд и ханов их!

– О, матушка, – воскликнул Нарышкин. – Ты во всем велика! Державин, услыхав сие начало, от зависти треснет.

А Храповицкий силился показать, что утирает пот с лица, тогда как не пот его беспокоил, а эти стихи, которые казались ему деревянными и напоминали надутые и смешные своей поэтической чепухой вирши Тредьяковского.

– Это я готовлю сюрприз Григорию Александровичу, – конфиденциально сказала государыня.

Потемкин перед тем вышел, чтоб отыскать императора Иосифа.

– Счастливец этот «Грицько Нечоса»! – вздохнул Нарышкин.

– Он сам кузнец своего счастья, – заметила императрица.

– Что ж? И я своей участью более чем доволен, – сказал Нарышкин. – «Грицько Нечоса» кует свое счастье…

– И величие России, – робко подсказал Храповицкий.

– Ну, он-то раздувает только кузнечный мех, а кузнец величия России не кузнец, а великая кузнечиха, – возразил Нарышкин.

– Вот ты и неправ тут, Левушка, – сказала императрица, – кузнечные мехи раздуваю я своей любовью к славе и величию России, а куют настоящие ковали Потемкин, Румянцев, Суворов…

– Ах да! И я, матушка, кузнец, – похвалился Нарышкин.

– Чего? Дурачеств? Шпынянья?

– Нет, матушка, я выковал счастье той девчонки, что на Кременчуге.

– Хорошенькой Катре?

– Ей, матушка… Курьеры, что оттуда пригнали, рассказывают, что эта Катря у всех теперь на языке. Как же! Сама «матушка-царица» обещала быть у ней на «веселье» посаженой матерью… Это ли не счастье! А все я – кузнец.

Глянув в окно, Екатерина заметила около бассейна императора Иосифа с графом Ангальтом. К ним подходил Потемкин.

– Не знаю, когда и спит он, этот австрийский гость, вечно на ногах, – сказала она, – все хочет сам видеть и знать. Я хоть и не бегаю, как он, а все вижу и слышу, и все знаю.

– Точно, матушка, беспокойный гость, – подтвердил Нарышкин. – Ах, матушка, я и забыл.

– Что такое? – спросила императрица.

– А вот подарочек для твоей посаженой дочки, для Катри. Я заметил, что у нее на шее вместе с монистами нацеплены польские монеты. Это у хохлушек, говорят, мода, должно быть у татар заимствовано. Монеты эти называются «дукачами». Ну, я и купил ей сегодня на базаре пару турецких «дукачей».

И Нарышкин показал две серебряные, величиной в талер монеты.

– Это совершенно нового чекана, – заметила императрица, – как они сюда попали из Турции и так скоро? Не шпионы ли турецкие их занесли сюда для подкупов?

– Весьма возможно… Показать бы «Грицьку Нечосе».

– И точно, показать…

– Батюшки! Сам идет! Сам идет! – засуетился Нарышкин, глянув в окно.

– Кто идет? – спросила императрица.

– Сам Иосиф прекрасный… Ой, боюсь, боюсь! Заговорит до колик… Хоть к туркам бежать, так впору… Он стрекает хуже крапивы.

И Левушка с комическим ужасом на лице скрылся в боковую дверь.

Глава восьмая. Захар на гауптвахте в колодке

Путешествие по Крыму продолжалось с тою же внушительной торжественностью. Коронованные путешественники из Бахчисарая проследовали в Инкерман, где, «смотря на флот, стоящий на рейде, пили за здоровье лучшего друга-императора».

Бирюзовое море особенно поразило императрицу. Ничего подобного она не видела… Море Померании, море у Петергофа, у Петербурга – свинцовое, почти мутное… А это – божественная красота безбрежной стихии!

Затем Севастополь у того же дивного моря.

Вид бирюзового этого моря, безбрежная даль, уходившая за видимый горизонт, туда, где в неприступном дворце своем сидел Черномор, «тень Аллаха», белевшие на поверхности моря паруса, крики чаек, метрический говор морских волн, набегавших на берег, лазурное небо – все это привело императрицу в неописуемое умиление.

– Какое море! Какая красота! – тихо, подавляя невольный вздох, говорила она. – И все это сокровище в руках варваров… Разве таково мое море у Кронштадта, серое, неприветливое, жалкое… А это!

– И это твое будет, матушка, только продли Всевышний тебе веку, – отвечал на это Потемкин.

На другой день, встав раньше всех, императрица наскоро накинула на себя легкий капот, без помощи прислуги приготовила себе на спирту чашку крепкого черного кофе и вошла с нею в соседнюю комнату, рабочий кабинет, выходивший окнами на бухту и на море. На столе лежали в порядке бумаги, и на отдельном листе начало какого-то стихотворения.