Боярыня услышала, как тот же звонкий, ломкий голос, запинаясь, читает: «Квиа пер опус каритатис кресит каритас…»
— Э фит хомо мелиор, — закончила она, распахнув дверь. «Ибо благодеяниями приумножается благодать и человек становится лучше».
В крестовой горнице наступила тишина, только трещали фитили свечей, да было слышно неровное, взволнованное дыхание застывшей на пороге женщины
— Не говорил ты мне, Федор Васильевич, — нарушил молчание боярин с мальчишеским голосом, — русоволосый да голубоглазый, небольшого роста, — что дочка твоя по латыни разумеет.
— Жена это моя, — буркнул Вельяминов. «Федосья, говорил же я тебе — присмотри, чтобы не мешали нам!»
— Так разве я мешаю? — пожала плечами Феодосия. «Послушать-то интересно».
— Не твоего ума это дело, — проворчал ее муж. «Шла бы к себе лучше».
— Не моего ума! — прищурилась Феодосия и Федор, глядя на нее, понял, что сглупил.
«Ты уж прости меня, Федор Васильевич, но кто из вас тут латынь-то знает, окромя меня? А уж тем более язык немецкий. А ведь Мартын Лютер, он ведь не только свои тезисы написал, о коих ты, боярин, — чуть поклонилась она в сторону незнакомца, — говорил сейчас, но и Библию на немецкий язык перевел!»
— Права-то жена твоя, — повернулся боярин к Вельяминову. «Можно будет, как я думаю, ей послушать, вот только…» — он замялся.
— Ежели по тайности что, — обиженно сказала Феодосия, — так я уйду, вы только скажите.
— Да вот как раз, — замялся Вельяминов, помолчал и вдруг — все собравшиеся вздрогнули, — стукнул кулаком по столу: «Что это за жизнь, когда от своей жены прятаться надо! Смотри, Федосья, не проговорись только, Прасковье, али еще кому. Женщина ты разумная, а в деле этом нам одним не справиться».
Феодосия опустила голову и почувствовала, что жарко покраснела. «Хорошо хоть, темно в горнице, не видно, — подумала она. «А я от него таюсь, и дальше таиться буду. Не таиться — изломают на колесе или сожгут в клетке. Ох, Федор, Федор, а ты-то мне самое, сокровенное доверяешь».
— Это, Федосья, Башкин, Матвей Семенович, — указал ей муж на русоволосого незнакомца, — боярин московский. «Ты, Матвей Семенович, обещал рассказать-то про исповедь свою великопостную».
— Так вот, — начал Башкин, — пришел я Великим Постом к священнику Благовещенского собора отцу Симеону, и сказал ему, что надобно не только читать написанное в евангельских беседах, но и выполнять на деле. Потому что как я думаю — все сперва исполняйте сами, а потом и учите. Ну и про холопов тоже ему сказывал.
— А что «Апостол», забрал его у тебя отец Симеон? — спросил Башкина неизвестный Феодосии боярин.
— Да, показал я ему «Апостол» свой, что воском от свечи размечен в местах, которые я толковал, так отец Симеон его и взял. У царя теперь тот «Апостол», — ответил Башкин.
— У царя… — протянул Федор Вельяминов. «Царь-то нынче в Кирилловом монастыре, далеконько отсюда будет», — он испытующе глянул на Башкина.
— О сем, Федор Васильевич, я уж говорил с тобой, и повторяться не хочу — резко ответил ему боярин и вдруг, — Феодосия даже не поняла, как это произошло, — почувствовала она на себе взгляд Башкина — смотрел он на нее, будто увидел в первый раз, будто хотел запомнить ее лицо навсегда — до могилы и после нее.
— Скажи нам, боярыня Феодосия, — все еще не отрывая глаз от нее, спросил Башкин, «а сможешь ли ты с русского на латынский переложить?»
— Может, и неровно, да переложу, — ответила ему женщина. «Ты уж, Матвей Семенович, не обессудь, я хоша и училась латынскому, да недолго совсем. Но понятно будет».
— Ты что же, Матвей Семенович… — начал Вельяминов.
— Так если без грамотец тот человек поедет, то вельми сложно будет ему, — ответил Башкин.
Вельяминов нахмурился. «Ты, Матвей Семенович, ровно думаешь, что это так просто — из монастырской тюрьмы человека вызволить. Даже и мне».
— Федор Васильевич, — страстно, поднявшись, встав посреди горницы, сказал Башкин, — вот я, например, что — я только вопросы задавать умею. Ну, толкую еще, как мне разум подсказывает. А тот человек — он совсем иной стати. Говорили мы с тобой про Лютера Мартына, как он прибил к дверям-то собора тезисы свои, — так вот этот человек, что сейчас в подвале гниет, в Спасо-Андрониковом монастыре, — ежели не спасем его, все одно лучше б и не начинали мы то, что начали уже!
Феодосия, подняв голову, заворожено смотрела на Башкина — вроде и невидный, невысокого роста, с простым лицом, преобразился он сейчас, и верилось, что и вправду — пройдет по паперти Благовещенского собора и накрепко приколотит к двери лист со словами, что покачнут церковь, не качавшуюся со дня основания ее.
Башкин помолчал и добавил: «Мы без человека этого все едино, что тело без головы».
— Скажи-ка, Матвей Семенович, — попросил его Вельяминов, «молитву ту, что написал ты.
Больно она мне по душе».
— Создатель мира, — тихо начал Башкин, «вот стою я перед тобой, и все помыслы мои известны тебе. Кто я пред тобой — однако же, помнишь ты обо мне, ровно родитель помнит о чаде своем. Даруй же мне терпение, дабы возлюбил я тех, кто проклинает меня, и мудрость, чтобы понимать — только собрание верных Тебе и есть церковь истинная, не в камне она, и не в дереве, а в душах людских. Аминь».
— Аминь, — эхом пронеслось по горнице, и Феодосия почувствовала, как в ее скрытых полутьмой глазах закипают слезы.
— Федор, — Феодосия села и зажгла свечу, «Федор, ты ж не спишь».
— Ну и что с того? — недовольно сказал ей муж. «Сама-то спи, чего вскочила».
— Так не могу я, — женщина обхватила колени руками. «Слышу же, что ты ворочаешься.
Думаешь о чем?»
Вельяминов вздохнул и повернулся к жене.
— Вот скажи мне, Федосья, — слушал я вчера, что Матвей Семенович говорит, и думал — со всем я согласен. Помнишь, сказывал я тебе, что чувствовал, когда дети наши с Аграфеной умирали? Стоишь посреди всех этих ликов, риз золоченых и понимаешь — Бог-то, Он ведь не в этом. В последнем дыхании младенца — есть Он, в слезах твоих — есть, а в этом — нет Его.
Читаю я Псалтырь и прямо слышу — царь-то Давид, он тоже мучился и страдал, тоже радовался, потому что был с ним Бог. А с этими, — Федор помолчал, сдерживаясь, — нет. Но иное меня тревожит.
— Что? — тихо, одним выдохом, спросила Феодосия.
— Вот говорил он насчет холопов, и что все мы, — что бояре, что холопы, — братья во Христе.
Не след, мол, брату на брата идти и уж тем более — мучить и угнетать. Но вот я — я ж, Феодосия, иного не знаю — у отца моего холопы были, у деда, у прадеда, — все людьми владели. А сейчас получается что — всех распустить и самому сеять и пахать?
— Не знаю я, Федор, — ответила ему жена, помолчав. «В Новгороде искони холопов не бывало — каждый сам себе хозяин был, каждый выходил на вече, и ежели был не согласен — то голос поднимал. Даже если человек беден был — все равно не был рабом, был свободен.
— Вот и в Писании сказано, Федосья: «И да вернется каждый в дом свой, и каждый в отечество свое уйдет, — Федор потер руками лицо. «А я народ в рабах держу, уж детей тех, что отец мой покойный закабалил. Что ж делать-то?»
— Я так думаю, Федор, — ответила ему жена. «У кого холопов мало, как у Матвея Семеновича, тот их и распустит, как настанет время. А ты тогда скажешь — кому охота, те идите, а кто хочет остаться — так оставайтесь».
— А до тех пор? — еле слышно спросил ее Федор. «Ох, Федосья, иногда думаю — оставить бы все, забрать тебя с Марфушей, и уйти, уйти от всего этого. От службы царской, от милостей его — потому как сегодня милости, а завтра — как не понравится что государю, так на колу будешь торчать и вороны тебе глаза выклюют. Но ведь не уйти — не для того я тебя в жены брал, чтобы ты страдала».
Феодосия потянулась к мужу и обняла его. «Федя, Федя, — покачала она головой, — не из-за богатства твоего я за тебя замуж выходила, не из-за знатности. Куда ты, туда и я. Скажешь сейчас — собирайся, Федосья, так я встану, Марфу возьму да и пойдем за тобой — хоша бы и босиком. Как Руфь праведница говорила: «Куда ты пойдешь, пойду и я, и где ты заночуешь, там и я заночую».