Выбрать главу

— Хороший парень этот Степан, — сказала она. «Никак нельзя им в Новгороде, али где еще остаться-то?».

— Никак, — ответил Никита, и, посмотрев на нее, добавил: «Более того, чем скорее его духу тут не будет, тем лучше».

Воронцов услышал, как с южного конца озера, в закатной мгле, проскрипели уключины. Он приставил ладони ко рту и закрякал уткой — ровно как учил его отец, когда ходили они на тягу в ярославском имении.

Хмурый пожилой мужик вылез из лодки, прошлепал по мелководью и сел у костра.

— Ты торопись, — сказал он, снимая рукавицы, и грея руки над огнем, — ветер с востока поднимается. Еще вынесет тебя на камни, упаси Боже, утонешь, али замерзнешь».

— Я плавать-то умею, — поднялся Степан.

— На морозе ночном далеко не уплывешь. Давай, отчаливай, — мужик отвернулся.

— Что там за люди-то? — спросил Воронцов, садясь в лодку.

Рыбак внезапно, — будто лучом солнца, — улыбнулся. «Такие же, как мы с тобой, парень. Все мы создания Божьи, — что тут, что там».

Степан лежал на камнях, ожидая рассвета. Вокруг был только ветер, только непроглядная, черная, без единой звезды, тьма. Как и говорил рыбак, он не справился с вихрем с востока, лодку неудержимо несло на отмель, он бросил весла, не в силах бороться с огромными, — будто и не озеро это было, — а целое море, — волнами.

Одежда промокла, но, — Степан нащупал его пальцами, — на кресте висел кожаный мешочек с грамотцей, что Никита Судаков при нем написал и запечатал своей печатью.

— Вот еще что, — отец Феодосии встал из-за стола и, подойдя к сундуку, что-то достал из него.

«Это тебе на первое время, руки и голова у тебя есть, с голоду не умрешь, а ежели брат твой в сохранности доедет, куда надобно, так о нем тоже беспокоиться не будешь. Однако же устроиться тебе надо, — Никита протянул Степе увесистый кошелек.

— Я отдать не смогу, — попытался отказаться Степан.

— А этого ты не знаешь, — усмехнулся Никита. «Сказано же от Писания: «Яко неиспытани судове его, и неизследовани путие его». Так что, может, и свидимся еще, Степа».

Степан сел, и опустив голову на руки, пытаясь устроиться удобнее на скользких камнях, задремал.

Степану снилась зимняя, чуть покрытая легким снегом дорога. Невидная лошаденка шагом тащила по разъезженной, грязной колее низкие сани. На облучке сидело двое, людей, закутанных в армяки, и что-то темное, шевелящееся, лежало сзади — прикрытое рогожами.

Начиналась поземка.

— Можа, заедем хоша куда? — сказал один из возчиков второму. «Смотри, холод-то, какой зачался».

— Я б довез ее, — второй кивнул на рогожу, — поскорее куда велено, да и домой. Думаешь, мне охота с ней по морозу валандаться?»

— Хорошо бы щей горячих сейчас, да к бабе под бочок, — потянулся первый и вдруг оживился, подтолкнув второго: «Слушай, а что ходить-то далеко? Вона баба-то, в санях у нас лежит».

— Грех это, — хмуро сказал возчик постарше.

— Какой же тут грех, — рассмеялся первый. «Вдова же — как есть человек мирской, муж-то ее, говорят, пытки не выдержал, на кладбище свезли».

— Ты лицо-то ее видел? — второй подхлестнул коня.

— С лица не воду пить, не слышал, что ли, как говорят, — первый зевнул. «Вона, рогожей прикроем, и дело с концом. Боярыня же, хоша и ведьма, и еретица, а сама-то — гладкая да белая, ровно пух. Давай, давай, когда еще боярыню потрогаешь? — возчик захихикал.

— Да отстань ты, вот привязался! — сплюнул его товарищ.

— Ну как хочешь, — первый полез в сани. «Бабу-то в монастырь везем, жалко ее, теперь до смерти ничего не попробует, так хоть в последний раз пусть побалуется».

— При смерти она, — разозлился второй возчик.

— И не расскажет ничего, без языка-то как расскажешь, — не обращая на него внимания, проговорил первый, и завозился в санях, шурша одеждой.

— Погоди, — разохотился второй возчик, и, остановив лошаденку, привязал ее к придорожной березе. «Дай я тоже».

— Говорил я же тебе, — первый обхватил женщину и попытался перевернуть ее. Руки его почувствовали смертный, медленный холод — он втекал в его пальцы, и на мгновение показалось возчику, что сейчас и он сам станет трупом.

Он в ужасе закричал, и сбросил тело с саней. Рогожа размоталась и черное, обмороженное, с вырванными ноздрями лицо уставилось широко открытыми глазами в низкое, вечернее небо. Опухшие губы улыбались.

Прасковья плыла. Будто не было вокруг нее ничего и никого — только цветущий, напоенный солнцем луг в их подмосковной усадьбе. Лениво жужжали пчелы, Марья — еще маленькая, трех, али четырех лет, — копошилась рядом с ней, неуклюже плетя венок из ромашек.