-Вы в шестой части Бархатной Книги, - коротко сказал курьер, - как положено. Собирайтесь, - он указал глазами на шкатулку, - мы едем дальше.
-Куда? - только и спросил Степан, но курьер ничего не ответил.
--Я ведь, наверное, уже майор, - подумал Степан, оказавшись в своей чистой, скромной комнате, с узкой кроватью, со стопками книг на столе и пришпиленными к доске чертежами. «Не то, чтобы мне это было важно, конечно».
Федора ему привезли четыре года назад. До этого Степан спрашивал, и у Шильдера, и у других, как он их называл, надсмотрщиков, что случилось с его братом. Все молчали. Брат, как, оказалось, тоже закончил кадетский корпус, только в Иркутске. Ему сказали о том, что он Воронцов-Вельяминов, перед самым выпуском. Брат держал у себя в комнате портрет императора Николая.
Когда Степан начал говорить о том, что случилось с их семьей, брат прервал его:
-Ничего не хочу слышать. Меня вырастил его величество, и я всегда буду ему обязан. Вот и все. Мы оба, - голубые глаза Федора взглянули на брата, - должны быть ему преданы, до конца наших дней. Никому из детей бунтовщиков не разрешили еще жить в России, никому не вернули потомственное дворянство. Только нам.
Степан пытался ему рассказать о бабушках и дедушках, но младший брат остановил его: «Они все мертвы, я знаю. Хватит об этом, что было, то прошло. Надо строить новую жизнь». Брату позволили жить в столице и приняли в университет, на юридический факультет. Они виделись раз в месяц, когда Степана, под конвоем, доставляли в Санкт-Петербург. Они пили чай, Федя рассказывал ему о занятиях, и передавал новые книги. Степану было запрещено самому ходить в лавки. Когда ему привезли брата, генерал Шильдер, улыбнулся: «Вы теперь должны работать еще лучше, Степан Петрович. Мы можем лишить вас свиданий, или вообще отправить Федора Петровича туда, где вы его никогда не найдете. Вам этого не хочется, правда?»
Ему не хотелось, и он работал. В первые несколько лет в Кронштадте, когда Степан еще не знал, выжил ли брат, он хотел угнать лодку и сбежать. Однако он вспоминал слабый крик новорожденного: «А если Федя не умер? Если он здесь, в России? Я не могу, не могу его бросить».
Степану привозили преподавателей. Через несколько лет Шильдер, потрепав его по плечу, заметил: «Вы теперь дипломированный инженер, Степан Петрович. Сами понимаете, - генерал развел руками, - на выпускной церемонии вам не след было появляться».
Степан присел на свою кровать и прислушался. В открытую дверь, с кухни, доносились голоса жандармов. Они, на удивление, отменно готовили, простую, но сытную еду. Такой его кормили в Сибири.
Раз в месяц его водили на другую квартиру, скромнее. В одной комнате было всегда темно. Он не видел лица женщины. Он только знал, что они меняются каждый год. Все они были молчаливые, и много старше его. Степан иногда думал, что они просто глухонемые. Жандармы сидели в передней, играя в карты, тихо переговариваясь, а потом провожали его домой.
Икона стояла на его рабочем столе, эфес, - саблю ему запретили, - висел на потрепанном, старом ковре над кроватью. Блокнот Лавуазье был надежно спрятан среди его тетрадей. Жандармы просматривали их каждую неделю. В алгебре они не разбирались. Видя бесконечные ряды цифр и математических значков, полицейские откладывали блокноты в сторону. Иногда он кое-что писал, шифрами, вспоминая, что ему говорили мать и бабушка.
-Кроу, - писал Степан. «Мартин Кроу. У него был сын, Питер, мой ровесник. Мой кузен. Они в Англии, они не могли погибнуть». Он был уверен, что найдет их. Он засыпал и просыпался с этой мыслью, каждый день.
-Найду, - пообещал он себе сейчас и принялся за ужин. Жандарм принес ему тарелку щей, кислый, ржаной хлеб, и чай.
Потом он посидел над чертежами. Ложась спать, Степан взял с полки книгу.
-Федя мне говорил, - вспомнил Степан, - он знает этого господина Достоевского, сочинителя. В какой-то кружок литературный с ним ходит. Тот тоже инженерное училище заканчивал.
Он раскрыл мягкие, потрепанные страницы.
- Бесценная моя Варвара Алексеевна! - читал Степан, - Вчера я был счастлив, чрезмерно счастлив, донельзя счастлив! Вы хоть раз в жизни, упрямица, меня послушались. Так вы-таки поняли, чего мне хотелось, чего сердчишку моему хотелось! Вижу, уголочек занавески у окна вашего загнут и прицеплен к горшку с бальзамином, точнехонько так, как я вам тогда намекал; тут же показалось мне, что и личико ваше мелькнуло у окна, что и вы ко мне из комнатки вашей смотрели, что и вы обо мне думали.
Степан отложил книгу. Он заплакал, опустив лицо в большие ладони.
В гостиной было накурено. Стол усеивали полупустые стаканы с жидким чаем, пепельницы, разбросанные листы бумаги. Кто-то из студентов, присев к старому фортепьяно, тихонько, одним пальцем, наигрывал «Марсельезу». Хозяин собрания оторвался от своих записей. Подняв голову, он погладил темную бородку: «Послушайте».
Он начал читать по-французски:
-Народные массы Парижа проводили в последний путь товарища Мишеля, убитого на баррикадах со знаменем революции в руках. Товарищ Мишель, известный пролетариату, как Волк, с шестнадцати лет служил делу рабочего класса. Его знали в шахтах, и на фабриках, как неутомимого пропагандиста, и организатора забастовок. Товарищ Мишель всегда подчеркивал важность образования для пролетариата и крестьян, необходимость развития их самосознания. Он был похоронен на кладбище Пер-Лашез. На его могиле начался стихийный митинг, переросший в столкновения с полицией. Кровь Волка, товарищи, не останется не отмщенной. Революции в Италии и Венгрии подчеркивают тот факт, что наша борьба сейчас в самом разгаре. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Союз Коммунистов.
В комнате настало молчание. Кто-то, робко, спросил: «Михаил Васильевич, а откуда это воззвание?»
Петрашевский только улыбнулся: «Я не зря переводчиком в министерстве иностранных дел служу. Имею доступ к таким материалам, - он положил ладонь на бумагу, - а память у меня хорошая».
-Надо, Михаил Васильевич, - сказал высокий, рыжий, голубоглазый юноша, в простом сюртуке, - надо собрание организовать. Как мы в честь Шарля Фурье делали. Поговорим о французской революции, о товарище Мишеле, песни Беранже споем…, Мне кажется, это сейчас будет очень, кстати, - он оглянулся, будто ища поддержки. У него была красивая, широкая улыбка, и большие глаза, доверчивые, в рыжих, длинных ресницах.
-Бедный мальчик, - вздохнул про себя Петрашевский. «Сиротой вырос, из-за этого чудовища, императора Николая. Сын декабриста, как можно ему не доверять? Плоть от плоти революции. Надо только с ним поговорить, наедине. Предупредить, чтобы осторожней был. Двадцать один год, юноша совсем. Не след ему Сибирью заканчивать».
Студенты одобрительно загудели. Петрашевский предложил: «Давайте поручим Федору Петровичу подготовку такого собрания, все согласны? Скинемся деньгами. Купим булок, сахара, пару бутылок вина…»
-Девушек бы пригласить, - вздохнул кто-то, но Воронцов-Вельяминов только покачал головой: «Нет, нет. Мне и самому потанцевать хочется, - он еще совсем по-мальчишески рассмеялся, - но мы с вами, господа, друг друга знаем, связаны общим делом, а посторонние, - он помрачнел, - могут быть опасны».
-Вот и договорились, - заключил Петрашевский. «Когда-нибудь, господа, - он мечтательно поднял глаза, - когда-нибудь наши имена будут высечены на памятнике, здесь, в столице. Тем, кто выступал против самодержавия. И ваш отец, Федор Петрович, - он взглянул на юношу, - его имя не забудут».
-Товарищ, верь, взойдет она,
Звезда пленительного счастья,
И на обломках самовластья,
Напишут наши имена, - пробормотал сидевший в углу юноша в потертом сюртуке. Он откинул ладонью со лба длинные, немного вьющиеся волосы.
-Алексей Петрович, - умоляюще попросил Воронцов-Вельяминов, - мы все любим Пушкина, но ваши стихи мы тоже любим. Пожалуйста. Свежего чаю заварим и послушаем вас.
Студенты зашумели. Плещеев, покусав карандаш, проворчал: «Там все еще сырое. Не след такое читать».