Она уложила Максима спать, убаюкав его, вытерев мальчику слезы. Она ничего не скрывала от внука. Любовь Григорьевна сказала ребенку, что его родителей убили большевики. Максим уткнулся лицом в ее плечо: «И я их убью, бабушка». Любовь Григорьевна кивнула:
– Когда вырастешь, мой хороший мальчик. Но я всегда, всегда останусь с тобой… – внук дремал, лежа на полу, укутанный в ее пальто. После обыска не оставили кровати. Чаю было не вскипятить. Чекисты забрали чайник, и увезли вещи из гардеробной. Любови Григорьевне швырнули пальто и шляпу. Она сидела, вытянув ноги в ботинках, сшитых в Париже, до войны, покуривая папиросу.
Она могла бы наплевать на распоряжения чекистов, взять Максима и уехать в столицу. Любовь Григорьевна всегда называла Санкт-Петербург столицей, а Москву первопрестольной. У нее имелось золото, она знала, где можно купить оружие. Надежные люди были готовы перевести ее и ребенка через финскую границу.
Она погладила белокурую голову мальчика. Если бы ее застрелили на границе, ранили, или отправили в тюрьму, Максим был бы обречен.
Любовь Григорьевна слушала мертвенную тишину дома. Половицы во всех комнатах вскрыли. При обыске она стояла, скрестив руки на груди, молча. Волкова только поинтересовалась, когда ей можно забрать тела сына и невестки. Дзержинский, Любовь Григорьевна узнала его по портретам, издевательски усмехнулся: «Зачем они вам, гражданка Волкова?»
– Похоронить по-христиански, – отчеканила Любовь Григорьевна. Чекисты вспарывали обивку заказанной в Париже и Вене мебели. Иконы валялись на полу. Два человека сдирали золотые и серебряные оклады. Дзержинский лично руководил обыском. В Хлебников переулок приехало четыре десятка человек.
– Надо выяснить, – велела себе Любовь Григорьевна, – кто из ребят Михаила в ЧК бегал. Подобное не прощают, никогда не прощали… – Дзержинский, широко шагая, прошел к ней:
– Не думайте, что я не знаю, кто вы такая, гражданка Волкова. Мать бандита, свекровь налетчицы, дочь… – Любовь Григорьевна перекрестилась:
– Мой покойный отец был купцом, господин Дзержинский. Не возводите поклепы на душу умершего человека. Вас крестили, такое не по-христиански… – глаза Дзержинского похолодели. Максим плакал, держась за платье Любови Григорьевны, грохотали сапоги. Дзержинский встряхнул ее за плечи: «Говори, сука! Говори, где золото, где бриллианты? Где ценности, что твой сын награбил, у советской власти!»
– Вор у вора дубинку украл, – сочно отозвалась Любовь Григорьевна. Женщина протянула к его лицу длинные, сильные, немного скрюченные пальцы:
– Ищите, ищите, господа хорошие. Хоть обыщитесь. Москва большая, не такие вещи прятали… – она вспомнила дробный смешок отца:
– Либерея Ивана Грозного в Москве осталась, я тебя уверяю… – Григорий Никифорович сидел в большом, покойном кресле, попивая чай:
– Поляки ее не нашли, Бонапарт не нашел, и никто не найдет. Ей наши люди занимались, – он подмигнул дочери, – если легендам верить. В надежном месте книги хранятся… – Дзержинский отвесил ей пощечину: «Курва!»
Любовь Григорьевна помнила польские ругательства, которым учила ее невестка, но рядом был внук. Она презрительно сказала: «Шляхтич. Дворянин». Дзержинский плюнул на пол: «Ломайте стены, в них тоже могут быть тайники».
Ночью, слушая дыхание ребенка, Любовь Григорьевна велела себе:
– Нельзя. Мой внук не сгинет в казенном доме. Он круглый сирота. Подожди, заляг на дно, как отец тебя учил, как Волк делал. Потом, может быть, удастся пробраться в Польшу, или Латвию… – чекистский надзор с нее сняли к тридцатому году. К тому времени границы заперли на замок. Любовь Григорьевна, глядя на внука, понимала:
– Он меня не бросит. Нельзя его одного отправлять в Европу, он мальчик еще. Если его застрелят, если он под трибунал пойдет, я себе никогда такого не прощу… – Максим и сам никуда не собирался уезжать.
– Я Волков, – заметил подросток, – мы испокон века Москвой правили. Так оно было, и так будет, бабушка… – хозяин Москвы сидел на венском стуле, у покрытого накрахмаленной скатертью стола. Максим вслух читал бабушке статью из «Науки и жизни», о расщеплении атома.
Любовь Григорьевна, потихоньку, обставила квартиру. После конца бунта, как она называла революцию, и гражданскую войну, антикварную мебель продавали за сущие копейки. Она даже купила несколько картин малых голландцев. В красном углу висели иконы старообрядческого письма. Почти все молельни в Рогожской слободе уничтожили. Зная о будущем аресте и ссылке, хозяева приносили образы в безопасные места. Любовь Григорьевна была уверена, что ее не тронут. Она охотно принимала иконы. Кое-что попадало в музеи, однако она пожимала плечами: