Выбрать главу

Воронцов-Вельяминов засучил рукав рубашки. Господин не успел хоть что-то прибавить. Федор, встряхнув его, одним ударом, сломал ему нос.

Пошевелившись, Мишель открыл глаза. В спальне было темно, сквозь задернутые шторы пробивались лучи света. Почувствовав тепло рядом, он, неожиданно, улыбнулся. Мишель увел девушек со сцены, но мадемуазель Гольдшмидт наотрез отказалась садиться в такси. Она стояла, высокая, вровень Мишелю, серо-синие глаза сверкали гневом. Из кабаре слышался звон стекла, чей-то крик и свистки полицейских.

– Даже и речи о таком быть не может, – девушка вскинула подбородок, – позаботьтесь о Момо, месье де Лу, а я вернусь туда, – она махнула в сторону зала.

– Мадемуазель Гольдшмидт, – умоляюще сказал Мишель, – не надо. Вы слышали, что говорили эти люди…, – он, зло, подумал:

– Какой позор, в наше время, в цивилизованной стране. Очередные поклонники Гитлера, не иначе.

– Я такое не в первый раз слышу, месье де Лу, – выхватив у него сумочку, мадемуазель Аннет добавила, через плечо:

– Надо помочь месье Теодору…., То есть месье Корнелю…

Мишель, было, открыл рот, чтобы поинтересоваться, как мадемуазель Гольдшмидт собирается помочь кузену. Момо потянула его за рукав смокинга. Пиаф не доставала ему головой до плеча. Маленькие, хрупкие ручки оказались неожиданно сильными. Мадемуазель Гольдшмидт, решительно, скрылась за бархатной портьерой:

– С Аннет все будет в порядке, – услышал он смешливый шепот Момо, – не волнуйтесь. Отвезите меня домой, месье де Лу…, То есть Мишель…, – от черных, кудрявых, немного растрепанных волос пахло табачным дымом и шампанским. Ее тонкие пальцы легли в ладонь Мишеля. Он кивнул: «Конечно, Момо».

Она жила на Левом Берегу, на Монпарнасе. Такси ехало по мосту, посреди ночного, освещенного огнями реклам Парижа. Мишель говорил себе:

– Нельзя, нельзя. Ты ее не любишь, такое бесчестно. Вы никогда не будете вместе…, – он услышал шепот: «Не надо ни о чем жалеть…», ощутил легкое прикосновение сухих, ласковых губ. Мишель успел постучать в стекло, отделявшее салон такси от шофера:

– На набережную Августинок, пожалуйста.

Момо лежала, устроившись у него под рукой. Она едва слышно дышала, спокойно, как ребенок. Мишель поцеловал мягкие, черные волосы, провел губами по худому, детскому плечу. Она сонно, нежно сказала:

– Хорошо. Спасибо тебе, спасибо…, – зевнув, Момо опять задремала. Мишель гладил ее по голове, смотря на разбросанную по ковру одежду. Надо было позвонить кузену. Осторожно поднявшись, Мишель привел в порядок спальню. Под кровать закатилась пустая бутылка бордо. Он усмехнулся:

– Это я еще помню. Я Момо, говорил, что вино хорошего урожая. Почти десять лет, – Мишель отчего-то вздохнул. Он стоял над газовой плитой, следя за кофе, глядя на башни собора Парижской Богоматери. Ранее утро было серым, пасмурным. Над Сеной метались речные чайки, по мосту изредка проезжал автомобиль.

– Надо ей сказать…, – сняв кофейник с плиты, он достал чашки, – сказать…, – Мишель не придумал, что сказать. Из передней раздался звонок. Пока Мишель шел к телефону, он успел представить себе, что кузен в тюрьме, или того хуже, в госпитале. Он отхлебнул горького кофе: «Слушаю».

Голос Теодора звучал неожиданно бодро, и, удивился Мишель, даже весело. Кузен хохотнул: «Спал, должно быть. Ты Момо довез домой?»

– Довез, – Мишель покраснел. Кузен всегда мог понять, когда Мишель врал. Юноша надеялся, что по телефону это не заметно:

– Мадемуазель Гольдшмидт, в кабаре осталась, отказалась уезжать. С ней все в порядке? – спросил Мишель.

– Более чем, – уверил его кузен, – как и со мной. Кажется, мое здоровье тебя волнует меньше, – он рассмеялся:

– Шучу. Спи дальше, у тебя выходной, а у меня на пяти участках работа кипит.

Кузен отключился, напомнив Мишелю, что ждет его после обеда на Елисейских Полях, у оружейного магазина:

– Поедем в Булонский лес, – наставительно сказал Теодор,– пристреляем новый револьвер. Я свои обещания помню. За подарки кузену Давиду не беспокойся, я все организую, – Мишелю, опять, почудился смешок в его голосе.

Он аккуратно пристроил трубку на аппарат:

– Кажется, все обошлось. Впрочем, было много свидетелей. Мерзавец устроил скандал, в общественном месте…, – Мишель посмотрел на чашку кофе:

– Вернешься в спальню, и все скажешь. Нельзя лгать. Случаются ошибки…, – он взял поднос.

Момо проснулась.

Она сидела, придерживая простыню у плоской груди, покуривая сигарету, рассматривая картину Кеса ван Донгена, довоенный портрет матери Мишеля, напротив кровати. Отец заказал картину в двенадцатом году, когда родился Мишель. Он и не помнил мать такой, светской красавицей, в широкополой, по довоенной моде, шляпе. Мать заболела чахоткой, когда Мишелю исполнилось пять лет, и пришло известие о гибели отца под Ипром. До смерти матери, он видел ее только усталой, бледной, кашляющей в платок, с запавшими, болезненными глазами.

– Это твоя мама? – голос был нежным, тихим. Мишель кивнул: «Надо поговорить с Момо, надо…»

– Она была очень красивая, – ласково сказала Пиаф:

– Спасибо. Не беспокойся, я выпью кофе и уеду. Поймаю такси…, – ее глаза, немного, опухли. Мишель, внезапно, присел на кровать:

– Подожди…, – он взял маленькую ручку, коснулся тонких пальцев, – подожди, Момо. Я…, – залпом выпив кофе, она потушила окурок:

– Не сейчас. Потом…, – в полутьме ее глаза блестели, – потом ты все скажешь…, – Момо кивнула на гравюру с гербом рода де Лу, – Волк. Я тебя так ночью называла, – ощутив прикосновение его губ, она заставила себя не дрожать: «Ты, наверное, не помнишь…»

Он помнил. Момо шептала что-то ласковое, Мишель успел подумать: «Надо ей хотя бы сказать, что я в Мадрид еду…»

Оказалось, что об Испании он тоже говорил.

Момо, тяжело дыша, уткнулась головой в его плечо:

– Я знаю, Волк, – Мишель почувствовал, что она улыбается,– знаю. Ты делай свое дело, а я…, – женщина прервалась, – я буду петь…, – она прижалась к нему, Мишель поцеловал темные глаза:

– Спи. И я буду спать. Пообедаем, и я тебя провожу домой. С моим кузеном все хорошо, и с мадемуазель Гольдшмидт тоже…, – Момо хихикнула:

– Я тебе говорила. Спи, милый…, – слушая хрипловатый, низкий голос, он, сам того не ожидая, заснул. Момо, погладила его по щеке:

– Буду петь. И буду ждать тебя, мой Волк.

Она подавила вздох. Обняв, его, Пиаф задремала, крепко, без снов.

Федор вышел в приемную полицейского участка восьмого округа, рядом с президентским дворцом, когда на улице светало.

Дело было ясным, никто его задерживать не собирался. Господин, швырнувший бокал на сцену, получил обвинение в нарушении общественного порядка. Месье проводил время в камере. Полиция, уставшая от бесконечных маршей и протестов Аксьон Франсез и правых группировок, шутить с такими вещами не любила. Тем более, премьер-министр страны, месье Блюм, был евреем. Полицейский следователь, допрашивавший Федора, похлопал по бланку протокола:

– Месье Воронцов-Вельяминов, десяток свидетелей все подробно описали. Молодчики устроили дебош, бросали пустые бутылки, оказывали сопротивление полицейским. Вы вмешались, встали на защиту дам, так сказать, – полицейский улыбнулся, – любой судья вас поймет.

– Дам, так сказать…, – Федор отряхивал пиджак в крохотном, холодном туалете участка. В мутном зеркале виднелась разбитая бровь, и рассеченная губа. Коснувшись ссадины, он поморщился:

– Ладно. Мама вряд ли обратит внимание, – Федор умылся ледяной водой, – а остальным объясню, что произошел инцидент на стройке. У нас такие вещи случаются…, – голова болела. Он жадно выпил воды из-под крана. Заломило в затылке. Федор, с тоской, подумал о луковом супе, в забегаловке на Центральном Рынке, горячем, остром, тягучем.

– И стопку водки, – встряхнув головой, он сразу пожалел об этом, – прямо туда и поеду. Только надо позвонить Мишелю, узнать, что с девушками…, – он помнил низкий, сильный, уверенный голос:

– Оставьте меня в покое! Со мной все в порядке! Прекратите совать мне визитную карточку!

– Ерунда, – Федор старался не смотреть в сторону облицованной кафельной плиткой дыры в полу, – ей нечего было делать в кабаре…, – выпив еще воды, он наклонился над дырой.