Выбрать главу

Они ехали по городу, и мама все время говорила: «Смотри, смотри, гуленька, на свой любимый Ленинград… Когда ты его еще увидишь… да…» И дочь старалась смотреть. Тоже думала, что да, надо смотреть, как в последний раз, запоминать, впитывать, навсегда чтобы хватило, осталось бы навек. Но, честно говоря, как-то не очень ей смотрелось. И потом они сразу поехали по Московскому проспекту, а там ничего интересного не было. Во всяком случае, прошлое ее не было связано с этими местами.

Аэропорт был еще совсем новым и считался современным, со всякими модерновыми атрибутами. Ей нравился аэропорт, и эти — три или четыре? — трубы не ассоциировались с трубами атомных электростанций. Потому что она еще никогда не видела их и сравнить не могла. А что это на самом деле было? Часть архитектурного ансамбля? Отличительный знак Ленинградского аэропорта в Пулково?

В интернациональной секции уже было столпотворение. В основном провожающие. Пожилые люди. Женщины в пальто с норковыми воротничками, некоторые уже в таких же норковых шапочках-грибках. Мужчины в дубленках. И все со страдающими лицами.

Опять смотрели два ее чемодана. Плюс толстый портфель, куда она положила блокноты, тетради. Их не проверили. Проверяли пластиковый пакет с продуктами. Испеченный мамой круглый кекс — его проткнули спицами. Долго крутили двухкилограммовую банку икры — подарок тети, которая стояла рядом с ее мамой и качала головой, приговаривая: «Куда она, ой, куда она…» — будто еще можно было как-то повлиять на племянницу. Всё, наконец, промерили, и уже нельзя было возвращаться к провожающим. Но она попросилась у «дяденьки» в форме: «Пожалуйста, мамочку обнять…» И вот она обнимала свою маму и та ее. Тетя заплакала. Как многие здесь женщины. Тихо так, не навзрыд, а скрывая слезы. И жена хоккейного судьи тоже плакала. А ведь наверняка не один вечер провели, задыхаясь от ненависти, доказывая родным, вот этим провожающим, какая ужасная жизнь здесь, сплошной ГУЛАГ, и Солженицына не дают читать и… А может, те, кто в тюрьме провели пятьдесят лет, тоже плакали, выходя?

Потом их разделили. Уезжающие стояли у лестницы, за канатиками между столбиками. А провожающие — там, за таможней. Все перекрикивались, махали руками друг другу. И девушка тоже улыбалась и махала рукой маме. А Владик, сын хоккейного судьи, кричал: «Ба! Там наш самолет, вон. Вот он, ба!» Оставлял бабушку в Ленинграде. И за стеклянной стеной действительно стоял их самолет. Наконец сказали, что пора идти на посадку, и, кучкой, уезжающие двинулись. А провожающие, тоже кучкой, побежали, побежали куда-то на открытую террасу, откуда можно было следить за посадкой.

Подошла ее очередь подниматься по трапу. И вот она всходила по лесенке и заставляла себя сосредоточиться. Ведь она идет по трапу самолета, который увезет ее из страны, где она родилась, неведомо куда, пусть и известно всем, что в Лос-Анджелес, но пока она туда доберется… На самом верху, уже перед входом в самолет, она обернулась. Это было запланировано. Это было как в кино, которое она видела неоднократно, — уезжает и в последний раз оглядывается на свой город. Этого в жизни никогда больше не повторится. Можно только однажды навсегда уехать… У нее был парень, с которым они столько раз расставались «навсегда»… Мирились потом, конечно. Она увидела провожающих — темное их пятно на каком-то выступе, балконе. И среди темного одно белое — мама ее в белом плаще, хнойные волосы и руки высоко подняты. Тоже, наверное, ее видела. «Мамочка, — прошептала она, — до свидания, мамочка!», и слезы навернулись на глаза. Но она уже вошла в самолет.

Всех, следующих в Вену, посадили в хвосте. И девушка сразу увидела плачущую жену хоккейного судьи. А в иллюминатор она опять увидела провожающих. И все видели. «Вон они… стоят… как согнали для чего… не на взлетную же пускать… да, как они там…» И судья говорил: «Люда, Люд, ну чего ты? Посмотри, вон они там… Люд…» Его жену звали Люда. Она не смотрела в иллюминатор, а сморкалась в платочек и все плакала, плакала.

Потом самолет медленно поехал, тряся их и багаж, стал разворачиваться, а стюардессы, молодые симпатичные женщины, стали разносить пузатые стаканчики с водой и лимонадом и конфеты на подносе. Леденцы мятные. От тошноты при взлете. И все брали горстями и засовывали в карманы.

И вот самолет будто замер на секунду, и все тоже задержали дыхание, и потом он побежал, побежал по взлетной полосе — быстрее, быстрее, трясясь, порыкивая, вздрагивая. И все крепко сжали ручки кресел или руки тех, с кем они улетали, а одинокая девушка сжала обе свои руки и прошептала: «До свидания, Ленинград. До свидания, Россия, Советский Союз, Мама, Родина…» Ей показалось, что вся ее жизнь — это фотографии, аккуратно разложенные на столе. А сейчас их смели в беспорядочную кучу, и вот она увидела кусочек своего детского клетчатого пальтишка и зеленый загончик на площади, где продавали арбузы… новогодние елки продавали в том же загончике, и было совсем темно, темнее, чем когда идешь в школу, бабушка ее в больших варежках для елки… край медного таза, потому что ее рвет, она больная, задыхается и лежит на бабушкиной кроватище… она стоит у батареи в парадном… мелом написаны цифры на двери их квартиры… «Я — улетаю. До свидания». А самолет уже будто повис над городом. «И ни одной плохой фотографии в моей жизни?!» — подумала девушка и взглянула на жену судьи, у которой тоже, наверно, только хорошие промелькнули в памяти — она все плакала, плакала.