Итак, проснулся Свид вполне бодрым и полным сил, когда солнце уже ощутимо припекало, поскольку не было ветра. Тут же вскочив, он пошел раскладывать костер для завтрака, потом направился к воде… На всякий случай я двинулся следом, однако купаться мой друг не стал, только окунул голову и проворчал, что вода «просто ледяная», а немного поплескавшись, с удовлетворением сообщил:
— А ведь уровень-то ее немного спал! И это замечательно.
— Гул тоже прекратился, — осторожно заметил я.
Свид спокойно на меня посмотрел, в его взгляде не было ни малейшего недоумения — очевидно, он помнил все, только не то, как этой ночью пытался покончить с собой.
— И гул, и все прочее, — уточнил он, — а все потому…
И тут же осекся, я сразу догадался, о чем он подумал.
— Потому что они нашли себе другую жертву? — спросил я, через силу усмехнувшись.
— Именно! Я совершенно в этом уверен, ведь… ведь я снова ничего не боюсь…
Присев на корточки, Свид вдруг стат всматриваться в сверкавшие под солнечными лучами песчаные прогалины. Ивы стояли, не шевеля ни единым листочком. Ветра так и не было. Мой приятель медленно поднялся.
— Иди сюда, — позвал он, — если как следует поищем, то обязательно найдем….
Свид быстрым шагом двинулся вдоль берега, я побрел следом. Он шел по самой кромке, шаря палкой среди заводей, запруд и расщелин, я не отставал от него ни на шаг.
— А-а! — внезапно закричал он.
Страх, преследовавший меня уже сутки, мигом ожил, внедрившись в каждую мою клеточку; я подскочил к Свиду, показывавшему на какой-то темный продолговатый предмет, часть которого находилась в воде, часть — на суше. Он крепко застрял среди оголенных ивовых корней, и река никак не могла оторвать его и унести прочь. Видимо, этот предмет всплыл сравнительно недавно.
— Смотри, — понизив голос, сказал мой друг, — вот та жертва, благодаря которой мы сумели спастись.
Наклонившись над его плечом, я увидел, что он тычет палкой в лежащего уткнувшись лицом в песок мужчину. Это был труп крестьянина. Свид немного развернул его, но голова осталась в прежнем положении. Похоже, этот человек утонул несколько часов назад, и его тело прибило к нашему острову незадолго до рассвета — как раз тогда, когда Свид вышел из своего сумеречного состояния.
— Знаешь, надо его похоронить как полагается.
— Само собой, — ответил я, ощутив легкий озноб: что-то в облике этого бедняги меня насторожило.
Свид как-то странно на меня посмотрел и стал спешно спускаться к воде. Я нехотя полез за ним, машинально отметив про себя, что бурное течение привело одежду утопленника в беспорядок: его шея и часть торса были обнажены.
На середине склона мой друг внезапно остановился и предостерегающе поднял руку; но я, видимо, слишком резко затормозил или оступился и, не удержав равновесия, сильно толкнул его в спину, — Свид инстинктивно отскочил — через секунду мы оба шлепнулись на плотный песок, подняв ногами тучи брызг и нечаянно задев труп…
Свид издал болезненный крик, а я отпрянул, будто в меня выстрелили: как только наши ботинки коснулись утопленника, раздался громкий гул — гудело сразу нескольких гонгов — и одновременно в небо взвились сотни незримых крылатых существ; гул и шелест бесчисленных крыльев становились все слабее и слабее, пока не утихли вдали. Судя по всему, мы спугнули целый сонм потусторонних тварей, оторвав их от какого-то неведомого, но явно приятного действа.
Свид вцепился в меня, я — в него, и, пока мы приходили в себя, очередная волна накатила на труп, — на этот раз воде удалось вырвать его ноги из плена цепких корней; потом та же волна, откатившись, развернула и верхнюю часть утопленника: бледное распухшее лицо теперь смотрело в небо.
Мертвое тело покачивалось в нескольких дюймах от края заводи, в любой момент его могло унести течением.
Свид крикнул что-то — я сумел разобрать только «похороним как полагается» — и бросился было к воде, но вдруг рухнул на колени, закрыв ладонями глаза. Я подбежал к нему и… и тоже увидел это…
Вода, непрерывно раскачивавшая и вертевшая труп, на миг развернула его так, что нам стали видны и лицо, и шея, и грудь. И что же? Все тело было испещрено маленькими, безупречно круглыми ранками — точными копиями тех воронок, которые мы обнаружили на песчаном теле острова.
— Это их следы! — услышал я сдавленный голос моего друга. — Их чудовищные отметины!
Когда я отвел взгляд от мертвенно-бледного лица Свида и посмотрел на реку, течение уже успело отнести тело на быстрину, теперь достать его было невозможно. Вскоре оно стало едва различимым, и волны играли им, как хотели, словно с отдавшейся в их власть выдрой.
Возмездие
Случись эта история столетие назад, и тогда Хеммеля могли предать мучительным пыткам, повесить или четвертовать, но в наши дни судебные эксперты-психиатры, вероятно, признали бы его невменяемым. У него было две странности: одна — физическая, другая — душевная. Физическая заключалась в том, что в свои сорок пять он был сед, как дряхлый старик, душевная же, более любопытная, сказалась в радикальном перерождении его личности. В упомянутом возрасте Хеммель унаследовал значительное состояние: зная, что он потворствует себе во всех слабостях, любит наслаждения, окружающие, естественно, предполагали, что этот сибарит будет жить в свое удовольствие, но все свои деньги тот стал тратить на благотворительные цели, а сам жил в крайней бедности, если не сказать — нищете. Разойдясь с прежними друзьями, он прожил двадцать лет в полном одиночестве, в одной-единственной комнате, даже не пытаясь оправдать свое странное поведение. На себя тратил ничтожную малость, лишь бы не умереть с голоду, все остальное раздавал. И объяснялось это не сознательной филантропией, религиозными соображениями и, уж конечно, не любовью к ближнему. Сам Хеммель не снисходил до объяснений, лишь однажды, когда я встретил его больного, истощенного, почти при смерти и посоветовал обратиться к доктору и больше о себе заботиться, он сказал:
— Я поступать так, как поступаю, — и, покачав седой головой, добавил: — Не то я буду обречен на вечные муки. Возможно, я уже обречен…
Меня сильно встревожило выражение его глаз. Порочное, как сочли бы многие, лицо Хеммеля было искажено невыразимым ужасом; тогда он мне показался совершенно затравленным человеком. Однако в тот раз он выжил и, несмотря ни на что, не изменил своего образа жизни. Хеммель протянул еще долго. И до самого конца жил тяжело и мучительно. Денег, оставшихся после его смерти, не хватило даже на гроб.
— Я был поступать так, как поступал, — шепнул он мне на смертном одре, — ведь это были не деньги. — И перед тем как его глаза окончательно сомкнулись и его душа покинула этот мир, успел добавить: — Я обречен на вечные муки.
Его сирота-племянник вот-вот должен был достичь совершеннолетия. Через месяц его опекуну, сорокапятилетнему тогда Хеммелю, предстояло дать отчет о состоянии, вверенном его попечению и уже наполовину им растраченном. По условиям завещания в случае преждевременной смерти племянника все права на наследство переходили к нему. Это натолкнуло его на ужасную мысль. Поначалу он с ужасом ее отверг, потом стал как бы не всерьез ее обдумывать, и, наконец, она так прочно укоренилась в его уме, что невозможное стало казаться возможным. До окончательного решения оставался всего один шаг, и Хеммель сам не заметил, как сделал его. Совместная прогулка в горы явилась удобным случаем для осуществления ужасного замысла: оставалось только выбрать подходящее место и слегка подтолкнуть племянника; в случае неудачи этот толчок можно было объяснить случайностью. Итак, в августовский полдень они вдвоем пробирались вдоль хребта Ротванд…
Подобные дни, казалось, самой природой созданы для беззаботного счастья и веселья: сверкающее солнце, цветы, белоснежные вершины на фоне лазурного неба, звон колокольчиков на шеях пасущихся далеко внизу коров — все это порождало почти детскую радость. Сказочно красивые горные пейзажи приводили юного Эрика в детский восторг. Он обожал эдельвейсы, но эти цветы избегают травянистых склонов — обычно они растут в холодных слоях воздуха, поднимающихся из глубоких, сумрачных пропастей. Наверное, это было ребячеством — искать на высоте семи тысяч футов эти роковые цветы, но в сердце юноши кипела радость молодости, и, не слушая предостережений дяди, он шел по самой кромке обрыва.