Мы прошли с ним уже немало рек, но Дунай покорил наше сердце своим небывалым жизнелюбием. Оно проявлялось еще в тонюсеньком игривом ручейке, упрямо торившем путь среди сосновых боров Донауешингена, [25]— и уж тем более теперь, в этом могучем потоке, который закрутил-заморочил нас, вовлек в свои неуемные проказы, разлившись среди пустынных болот в прямо-таки необъятную ширь… Дунай мы воспринимали уже как живое существо, которое росло не по дням, а по часам, становясь все более зрелым и сильным.
В этом довольно смирном поначалу мальчугане по мере возмужания просыпались кипучие страсти и желания; теперь уже он зрелый мужчина, знающий себе цену, который, красуясь, раскинул свое огромное текучее тело на территории нескольких стран. Снисходительно терпя на своих мускулистых плечах наше легонькое каноэ, этот гигант время от времени затевал с нами рискованные игры, но вполне добродушно, без всякого злого умысла. В конце концов, мы безоговорочно признали его Великой Рекой.
Да и могло ли быть иначе, ведь Дунай открыл нам столько своих секретов? Лежа ночью в палатке, мы слышали, как он с характерным присвистом — говорят, с таким звуком вода шелестит в прибрежной гальке, — напевал луне какую-то волшебную мелодию. Время от времени невидимки-водовороты дразнили нас, с гулким бульканьем выпуская на поверхность гроздь пузырьков. Вскоре мы научились различать раздраженное шипение песка на отмелях, когда игривые струи воды окончательно донимали его; мы познали бешеную скорость дунайских стремнин и то, как обманчива зеркальная гладь — под нею постоянно что-то вскипает и стонет. И кто бы знал, с какой заботливостью наш могучий приятель омывал ледяной водичкой берега! А каким он становится взъерошенным, когда по нему хлещет дождь, каким бранчливым! И этот его раскатистый хохот, когда ветер дует против течения, словно пытаясь сдержать неукротимый напор водной массы! Да, мы уже знали все его всхлипы, вскрики и шорохи, эти всегда внезапные броски, неожиданно вспенивающиеся хребты волн и дурашливые наскоки на опоры мостов; вот он смущенно бормочет что-то себе под нос — наверняка задал по неосторожности подножья холмов, а вот его тон становится нарочито надменным — это когда он проносит свои воды мимо всякой мелюзги, маленьких провинциальных городишек, — и звучит столь естественно, что подвоха сразу и не заметишь; ну а потом, когда солнце, настигнув слегка угомонившийся на плавной излучине поток, начинает припекать всерьез, так что над водной гладью курится прозрачная дымка, с его уст срывается лишь едва слышный ласковый лепет…
Дунай и в нежном возрасте, начиная свой путь скромной речушкой и еще не ведая, что ему суждено стать огромной, знаменитой на весь мир рекой, был совсем не похож на паиньку. В верховьях — где-то в районе Швабских лесов — ему очень нравилось выкидывать такие вот шутки: юркнет в какую-нибудь нору, а потом вынырнет на поверхность в стороне от пористых известковых холмов, притворившись совсем другой рекой и даже сменив имя. И если бы только это, а то ведь он и воду свою умудрялся куда-то припрятать, так что нам приходилось пешим ходом преодолевать многокилометровые отмели, изнемогая под тяжестью каноэ…
Но больше всего этот непочтительный юнец любил изображать из себя братца Лиса из «Сказок дядюшки Римуса» — заляжет в низине и плетется будто бы на последнем издыхании, ну а когда с Альп к нему устремляется какой-нибудь резвый приток, жаждущий с ним слиться, в нем вдруг просыпается жизнь: наш строптивец держится особняком, не подпуская чужака к своему руслу, категорически не желая признавать его. И тот покорно плетется рядом. Только за Пассау этот фокус хитрецу не удается, потому что несущийся наперерез приток Инн слишком велик и напорист, чтобы считаться с чьим-либо суверенитетом — он бесцеремонно вторгается в вотчину Дуная, и на каком-то отрезке русла им настолько тесно вдвоем, что наш гордец готов лезть на скалы, лишь бы отделаться от настырного попутчика. Кипя от ярости, так что по нему ходуном ходят пенные буруны, он предпринимает отчаянные попытки уйти от преследования: то отступит, то сделает резкий рывок, но вырваться из теснины не может — соответственно, наше каноэ то еле-еле дрейфует на мелководье плесов, то его захлестывает свирепыми волнами. Как бы то ни было, Инн преподал этому надменному одиночке хороший урок — после Пассау Дунай начал принимать своих водных вассалов с большим почтением.
Как же далеки теперь эти отроческие забавы. Великая Река успела продемонстрировать нам совсем иные грани своей переменчивой натуры. Вдоль пшеничных полей Баварии, раскинувшихся у Страубинга, она текла с такой чинной неспешностью, что мы поняли: это неспроста. Под прогретой жарким июльским солнцем прозрачной, отсвечивающей серебром толщей наверняка таятся молчуньи ундины — плывут себе невидимой стайкой к морю, покорные медлительности струй, чтобы случайно не выдать себя нетерпеливым плеском хвостового плавника…
Мы многое прощали Дунаю за доброе отношение ко всякому зверью и птицам, в изобилии обитающим на его берегах. В укромных местах рядком сидят бакланы, очень похожие издали на черный частокол; серые вороны настырно каркают в галечных насыпях; на мелководье между островков замерли аисты, выслеживая рыбу; лебеди, ястребы и всякая болотная живность оглашают окрестности то хлопаньем крыльев, то пением, то зычными криками. Разве можно было сердиться на его капризы, подсмотрев спозаранку, как плюхается в воду олениха и плывет мимо нас; а любопытные мордочки оленят, глазеющих из-за кустов на наше каноэ, или настороженный взгляд карих очей отца оленьего семейства, который мы ловим на себе, огибая очередную излучину. Лисы тоже наведываются на отмели — грациозно семеня по грудам сплавляемых бревен, они умеют мгновенно, как по волшебству, исчезать.
Да, после Пресбурга наш Дунай заметно остепенился. Больше никаких проказ. Все-таки прожито уже почти полрусла, и впереди по курсу совсем другие страны, где не терпят и не понимают шуток. Малыш вдруг разом повзрослел, требуя от нас уважения и даже покорности. В какой-то момент он растекся по трем рукавам, которые лишь через сто километров должны были слиться воедино, и мы решительно не знали, какой из них избрать.
— Только не боковые, — твердо сказал нам венгерский офицер, с которым мы разговорились в местном магазинчике, запасаясь провизией. — Если паводок пойдет на убыль, можно запросто застрять на какой-нибудь отмели, милях в сорока от всякого жилья и пропитания. Самое разумное — переждать. Вода все еще прибывает, и ветер наверняка будет усиливаться.
Прибывающая вода нас нисколько не смущала, а вот очутиться в болотистых топях со всем походным скарбом действительно было бы неприятно. На всякий случай мы даже закупили побольше провианта. Что же касается ветра, то пророчество офицера довольно скоро стало сбываться: несмотря на совершенно безоблачное небо, он неуклонно крепчал и в конце концов достиг прямо-таки штормовой силы.
Мы раньше, чем обычно, пристали к берегу, до захода солнца оставалось не меньше часа, а то и двух. Я не стал будить своего друга и отправился обследовать тот «постоялый двор», который уготовил нам случай. Мне удалось выяснить, что наш островок размером меньше акра представлял собой широкую песчаную отмель, находившуюся на два-три фута выше уровня воды. Дальний конец, смотревший в сторону заката, был покрыт клочьями пены — разгулявшийся ветер срывал их с бьющихся о берег волн. Остров был треугольной формы с направленной по течению вершиной.
Некоторое время я смотрел на тронутый багрецом бурлящий поток — он с грозным рычанием обрушивал свои волны на этот клочок суши, посмевший разрезать его на две вспененных струи. Казалось, минута-другая — и наш приют не выдержит натиска воды — поток смоет его; а тут еще ветер, который так свирепо гнул и раскачивал ивы, что возникала полная иллюзия, будто это земля под ними ходит ходуном… Выше по течению я мог разглядеть мили две, и зрелище было ошеломляющим. В перспективе Великая Река напоминала обледенелый склон (хотя это был не лед, а белая, повисшая в воздухе пена), а чуть ближе все бурлило, клокотало и вспучивалось, беснуясь в лучах заходящего солнца.