Леди Диана деланно зевнула:
— О, в общем, ничего сенсационного. Восстание на Ниле идет своим чередом и через месяц будет подавлено. И комедия в театре фараонов будет закончена… Сфинкс вернется в суфлерскую будку, и над пирамидами опустится занавес.
— Вы оптимистка, Диана!.. Арчибальд уже видит весь Ислам в огне.
— О, ваш муж слишком много читает Шопенгауэра… Пропишите ему два приема Марка Твена утром и чайную ложку Свифта после первого завтрака… Но я очень виновата, дорогая; я отрываю вас от ваших гостей. Возвращайтесь скорее в гостиную. Я люблю ваше гостеприимное посольство. Оно без претензии и напоминает старый американский отель.
— Дворец Фарнезе французского посольства слишком величествен… Я предпочитаю жить здесь, с несколькими белыми павлинами в парке и прудом посреди лужайки.
Они вернулись в большую гостиную. Леди Деклей занялась вновь прибывшими гостями; леди Диана почувствовала взгляд Ручини, следившего за ней из-за одной из красных порфировых колонн. Она раскрыла два раза свой веер и улыбнулась герцогу де Санта-Кроче, предлагавшему руку, чтобы вести ее к столу, расцвеченному вазами с малиной. К ним присоединился генерал Бригбет в сопровождении секретаря французского посольства, напыщенного и важного. Скоро к ним подошли вождь фашистской организации во фраке со значком партии и американский миллионер с светлыми ресницами. Они окружили леди Диану, нетерпеливую и нервничавшую и от этого еще более обольстительную.
Был уже час ночи, когда ей удалось уйти. Ее автомобиль скользнул подобно черному болиду, покрытому никелем, через пустынную улицу 30 сентября и повернул к углу улицы Quattro fantone. Леди Диана, погруженная в раздумье, не замечала величественной темной массы дворца Барберини, окруженного высокими пальмами, где Беатриче Ченчи Гвидо Рени умиляет прохожих своим невинным взглядом. Автомобиль проехал Сикстинскую улицу и остановился на маленькой площади.
Леди Диана поднялась по лестнице с учащенным пульсом и дрожащими руками. Дверь ее квартиры была полуоткрыта. Она остановилась передохнуть и прошла через переднюю. Гостиная была пуста. Она тоскливо приблизилась к прямоугольнику лунного света, отбрасываемого окном, выходящим на балкон.
Ручини был там. Он ждал, сидя в кресле с папиросой в зубах. Леди Диана приблизилась. Ручини, не поднимаясь, взял ее холодную руку, неподвижно повисшую, и пожал ее. Это был властный жест хозяина, ласкающего молодое покорное животное и дарящего ему свою благо склонность. Он посмотрел на нее и спросил без всякого предисловия:
— Что было в этой телеграмме, Диана?
Леди Диана передала слово в слово содержание депеши. Ручини правой рукой погладил руку Дианы, а левой вынул из кармана лист, сложенный вдвое, и протянул его Диане. Та прочла следующие строчки:
«Правительство его величества решило отправить восьмой батальон гренадерского гвардейского полка в Александрит…».
Удивлению Дианы не было границ. Бумага упала на балкон.
— Но… Но… если вы знали, зачем же… — прошептала она, расстроенная. Ручини вскочил.
— Чтобы судить о силе вашей любви, — проговорил он глухим голосом.
И, схватив Диану в объятия, страстно, почти жестоко, он с силой прижал ее к груди, смяв ее роскошный парчовый наряд.
— Диана, — проговорил он, — с сегодняшней ночи я ваш. Я отдаю вам свою жизнь, распоряжайтесь ею, как хотите!
Ослабевшая, охваченная головокружением, Диана уронила голову на плечо Ручини, впившегося горячим поцелуем в ее холодные губы… Они стояли так, обнявшись, на маленьком балконе, охваченные тишиной уснувшего Вечного города.
Колоколенки Trinite des Monts и обелиск садов Саллюстия благословляли их первое и незабываемое объятие. Блестели купола молчаливого города, и серебристый газ легкого тумана покрывал верхушки деревьев Пинчио.
Глава 9
Колокола римских церквей звонили. Над темным куполом Святого Августа кружились голуби, вырисовывая арабески на фоне утреннего неба. Окно было широко раскрыто, и через тюлевую занавеску проникало первое теплое дыхание нарождавшегося дня.
Ручини сжимал Диану в объятиях, любуясь ее синими глазами, лаская голубую пижаму, приоткрытую на белоснежной груди, гармонично слившуюся с золотом коротких, теперь растрепанных волос.
— Диана, вы для меня прекраснее всех картин Рейнольдса и Лоренса, которыми так гордятся картинные галереи вашей страны. Меня, южанина, восхищают изящные черты вашего лица, а нежность и белизна вашей кожи затмевают для меня прекраснейшие небеса Сорренто и Амальфи. Теперь я могу признаться вам: вы покорили меня, мою гордость и мою волю. Я признаюсь в этом потому, что из мрачного существа, ревниво охранявшего свою независимость, вы сделали покорного раба. Диана, я люблю вас за то, что так долго сопротивлялся вашему очарованию. Я обожаю вас за то, что вы не поддавались мне. Вчера вечером, сидя на балконе в ожидании вас, я смотрел на звезды. Ведь мы, венецианцы, суеверны! Я глядел на звезды и думал: которая из них — моя, которая — ее? Вдруг два метеорита пересекли созвездие Лиры. Они стремились один к другому, и, казалось, вот-вот встретятся, потом сразу погасли и исчезли в вечном мраке звездного пространства. Но они почти коснулись друг друга. И этот символический поцелуй двух падающих звезд под темным покровом чудной летней ночи был для меня хорошим предзнаменованием. Я успокоился и ждал вас с миром и радостью на сердце. Я знал, что ночь принадлежит нам, и, что бы ни случилось с нами потом, мы никогда не пожалеем, что пережили ее.
Диана, опьяненная, слушала слова Ручини; прижавшись, как ребенок, к его груди, она спокойно отдавалась так долгожданному счастью. Она так часто представляла себе минуты, когда испытает радость близости с ним, что теперь растворялась в полном и чудесном ощущении физического блаженства. Она чувствовала себя такой маленькой в объятиях Ручини. Ее белокурые, растрепанные в минуту страсти волосы обрамляли лоб, на полуоткрытых губах бродила улыбка признательности. Ручини любовался ею. Его черные глаза останавливались то на чудесном рисунке рта, то на чистой линии маленького прямого носа, то на прелестном контуре груди, выглядывавшей из полуоткрытой пижамы. Ручини наслаждался собственным поражением побежденного кондотьера. С какой молчаливой радостью он касался своим загорелым телом белизны этого покорного и прекрасного тела! С какой благодарностью наблюдал, как опускались тяжелые веки Дианы, заключая в себе чудесное видение их поцелуев и объятий.
Воскресное утро было полно торжествующим перезвоном; пение колоколов как будто возвещало удивленным верующим о рождении великой любви в комнате со старинным желтым потолком. Великолепная пара! Эрос мог бы объявить теням Форума их чудесное вознесение к вершинам страсти.
Проходили часы. Леди Диана и Ручини не двигались, погруженные в сладкое забытье. У окна, колеблемая южным ветерком, тихо трепетала тюлевая занавеска, как будто вздрагивая при воспоминании о недавних ласках, и лепестки роз падали один за другим, как бы отмечая неумолимый бег часов.
Вдруг леди Диана открыла глаза и, обняв своего возлюбленного, спросила:
— Вчера вечером, дорогой, ты обещал мне рассказать все. Но твоя маска все еще не снята, и сегодня ночью я все еще любила таинственное домино из венецианского карнавала… Говори же скорее…
— Итак, мучительная минута уже пришла, и наше очарование должно быть нарушено так скоро?
— Все зависит от твоей откровенности.
— Как знать… Не предпочтешь ли ты подождать хоть немного и, отвернувшись от враждебной действительности, насладиться убаюкивающей нас иллюзией?
— Говори!..
— Женщина — извечное олицетворение любопытства, она согласна потерять свое счастье за возможность узнать его оборотную сторону. Диана, роскошное издание книги Евы, живая статуя Кановы, воскрешенная Эросом в моих объятиях! Неужели ты не боишься погрузить свои нежные руки в черную золу моего прошлого, неужели не боишься увидеть там нечто, от чего потускнеет твое солнце и что придаст горечь нашим поцелуям? Прошлое любовника — это комната Синей Бороды, где висят бесчисленные трупы его былых увлечений… прекрасные и глупые, развратные и чувственные, и ревнивые. Все они там, превращенные в мумии забвением, окаменевшие от времени, этого неумолимого чудовища, безжалостно пожирающего воспоминания. Ты не боишься приоткрыть темное убежище, полное высохших слез, пожелтевших писем и увядших грез?