Выбрать главу

— Ci vuole.

— Ci vuole o lo vuoi? — насмешливо переспросил профессор.

— И то и другое.

Мне не верилось, что это происходило взаправду. Хотелось ущипнуть себя, да побольнее. Все вдруг стало невыносимо резким, будто кто-то изменил настройки камеры, повысив контрастность. Пока мы поднимались по лестнице, я остро ощущала запах цикламенов, беленых стен и кошки, а когда профессор отпер замок, не могла отделаться от чувства, что свет по странному преломился, точно через дверь его квартиры мы шагнули прямо в зазеркалье.

Его запах, которым я втайне наслаждалась редкими урывками, когда он проходил мимо или становился рядом, теперь окутал меня как мягкий плед. Это был свежий аромат чистоты: гладильной доски, дождя и мяты. И я дышала так глубоко, точно забиралась в гору, жалея, что запах невозможно пить. А мои глаза работали как старый полароид, выхватывая из общей картины мелкие детали вроде повернутой обложкой вверх Анны Карениной на столе в прихожей и статуэтки рыжего кота в котелке и костюме, напомнившей мне о каком-то японском мультфильме.

Дважды назидательно щелкнула кофе-машина, когда он опустил в нее две зеленые капсулы с «лягушачьей» эмблемой, говорящей, что мы препятствуем вырубке лесов в Юго-Восточной Азии. Автомат зажужжал, выплевывая кофейные струи в белые керамические чашечки.

А потом мы говорили. Говорили столько, что обжигающий кофе успел остыть в моих руках, хотя я не сделала ни глоточка. Часы в стиле прованс с букетиками роз на циферблате отсчитывали мое время равнодушно, беспощадно. Дольше часа оставаться нельзя, решила я. Дольше часа будет неприлично. Но как же уложиться в час, когда столько всего нужно сказать?

Он рассказал мне, как в детстве собирал яблоки на родительской плантации, я — как мечтала стать стоматологом и попросила на Новый год белый халат.

Десять минут, тик-так, тик-так.

Он — как пересек на лошади Монголию, я — как поехала на свадьбу к друзьям на юг Франции.

Двадцать минут.

Он — как написал свою книгу, от и до состоявшую из диалогов с таксистами, я — как сломала каблук на соревновании по бальным танцам.

Сорок.

Он — как не понимает людей, путешествующих первым классом, я — как вытаскиваю себя из зоны комфорта.

Час.

Залпом холодные остатки. Заминка в прихожей. Откуда столько неловкости у двух взрослых людей? Неуклюжие движения, электронные голоса, глупые улыбки.

— Профессор?

— Да?

— Можно вопрос? Просто любопытно… А какой у вас любимый десерт?

Его взгляд: долгий, серьезный, внимательный, точно он взвешивает каждое слово. Или принимает решение. Этот взгляд я сегодня унесу домой: сложу вчетверо и спрячу в тайнике.

— Честно говоря, никакой, Анна. У меня непереносимость глютена. Да и не люблю я сладкого.

8 октября, суббота

Нет ничего лучше утра.

Даже после плохого сна я просыпаюсь со спокойным сердцем и чистыми мыслями. Я открываю окна, впуская автомобильные гудки и певучие «чао», и не спеша завтракаю под аккомпанемент сонного города, опуская кончик круассана в черный кофе, я пишу письма Марку. Я прислушиваюсь к себе, убеждаясь, что уже почти совсем выздоровела.

Каждое утро я так себя обманываю. Иду в Академию с гордо поднятой головой и трезвым рассудком, а возвращаюсь домой с камнем вместо сердца в груди.

Мне сложно переживать ремиссию, но куда сложнее принять как данность тот факт, что после кофейной беседы Франческо потерял ко мне интерес. То ли счел меня отыгранной картой, то ли решил больше не ходить по лезвию бритвы. А может, я обманывала себя еще и тогда, когда вбивала себе в голову, что он тоже может быть мной увлечен.

Чтобы справиться с лавиной эмоций, я начала его рисовать. Делала маленькие карандашные наброски с разных ракурсов, разбирая Палладино на детали как конструктор. То ухо нарисую, то рот, то ладони. Таких паззлов у меня набралось на два блокнота, пока я не поняла, каким должен быть следующий шаг. Осознание пришло внезапно, когда я без сна ворочалась на тошнотворно теплой простыне. Вдруг я поняла, что если не нарисую Франческо всерьез, так и не смогу обрести покоя: что пора дать вулкану внутри прорваться наружу. Невзирая на глубокую ночь, я оделась и почти бегом бросилась в студию, боясь расплескать весь пыл по дороге.

Чтобы нарисовать его портрет, я взяла лайнер: тоненькую кисть с круглым наконечником и длинным волосом, которую используют для каллиграфии. Я так боялась упустить что-то важное, что продвигалась по холсту миллиметр за миллиметром почти с компьютерной точностью. Даром что лицо Франческо знала наизусть.

Я рисовала его в собственной кухне. Он замер у стола вполоборота к зрителю, слегка сутулясь. Руки застыли в милом и нелепом характерном жесте: ладонями вверх, точно подбрасывая что-то в воздух. На запястье часы: как всегда, пластиковая дешевка. Ногти маленькие, широкие и округлые, с потрескавшейся кожей по краям. Зато прекрасные пальцы. Длинные, чувственные — пальцы скрипача или хирурга (сколько раз я дрожала, когда его рука брала в замок мою, показывая движения карандаша: раньше мне казалось, что он делал это специально, ища повод ко мне прикоснуться). Рубашка клерка: в мелкую синюю полоску. Жуткий галстук в фиолетовые ромбики. И очки. Очки по последней моде.

Я долго искала тон его кожи. Тонкой и полупрозрачной, чуть что покрывающейся румянцем, с россыпью веснушек, которые можно разглядеть только, когда он совсем близко. Такой цвет кожи любили живописцы эпохи барокко: Рембрандт, Веласкес, Вермеер. У меня цвет вышел точно как на картине Рубенса «Портрет камеристки инфанты Изабеллы». Глаза зеленые, как побеги папоротника. Уши как всегда пунцовеют. А в темно-русых волосах запутался солнечный луч, проникнувший на кухню сквозь полураскрытую форточку, так что те сияют ангельским золотом. Вот был бы он девушкой, его прозвали бы «английской розой» — столько в нем поэтического великолепия.

Улыбка была самым сложным элементом, и я оставила ее напоследок. Она должна была стать фокальной точкой: тем, на что взгляд упадет в первую очередь. Тем магнитом, вокруг которого по собственным осям будут обращаться все прочие элементы. От улыбки зависела судьба портрета: будет ли он уничтожен или станет достоянием моего портфолио. Она не была идеальной, эта улыбка. Достаточно белой для любителя кофе и достаточно ровной для земного обывателя. Но сколько же в ней было теплоты, доверия и внутренней силы! Неудивительно, что на эти миллиметры холста я наносила краску почти точками в течение двух с половиной часов.

Когда портрет был закончен, я развернула его лицом к стене. Он получился до того реалистичным, что я не могла выдержать его взгляда без того, чтобы сердце не отзывалось тоскливым стоном. За окном светало, но вместо лекций по плану, я вернулась домой, приняла душ и без сил рухнула в незаправленную постель. Мне не снились сны.

Я снова прервала чтение, пытаясь вспомнить, был ли среди портретов портрет Франческо. Я помнила, что видела старуху с кубинской сигарой, и пианиста, и даже, кажется, подростка, но был ли там портрет улыбающегося очкарика ускользало из моей памяти. Пришлось вернуться в кладовую и осторожно перевернуть полотна, оставленные лицевой стороной к стене. Мимо. Два оставшихся портрета — это пухлогубая девушка (неужели Сара?) и старик-монах с жестоким ртом и воротничком сутаны, впивающемся точно удавка в толстую шею.

Я выпила стакан воды, походила по комнатам, пытаясь успокоиться, и снова вернулась к брошенному на полу дневнику, волнуясь и сгорая от предвкушения одновременно. Следующая глава мне далась тяжело.