Только теперь была одна вещь, которой я не могла с ним поделиться. Если бы он узнал о моем приключении, то был бы ранен в самое сердце, и его боль стала бы и моей болью, отравив нам наш маленький мирок, наполнив обидой, непониманием и гневом наши будни.
Этой боли Марк не заслуживал.
И потому застегивая блузку и собираясь домой, я твердо решила, что больше сюда не вернусь.
========== Глава 4. Дневник Анны (часть III) ==========
18 октября, вторник
Только что в садах Боболи кое-что произошло — у меня до сих пор сердце бешено колотится, как у пойманной птицы.
По порядку.
Начну с того, что вообще сады Боболи — очень странное место. Выгодное расположение: прямо за Палаццо Питти; богатое громкими именами культурное наследие: Медичи, Вазари, Буонталенти, — и все же турист предпочтет оживленную толкучку у Дуомо чинной прохладе тенистых аллей и сырости гротов. Тут и в солнечную погоду ничего не стоит найти уединение с книжкой — чего уж и говорить про мокрые сумерки.
Но пусть сегодня вечером небеса и напоминали застиранное полотенце, вывешенное сушиться на веревку за окном, от панорамы Белведера все равно было глаз не отвести. Вот она, Тоскана, восторженно думала я, вот она, точно сошедшая с почтовой открытки со своими зелеными холмами, зарослями оливковых деревьев, виноградниками и готической башней из серого камня, проступающей сквозь молочный туман вдали. Редкие виллы казались заброшенными, лишь в паре окон горел оранжевый свет.
Ведь кто-то там сейчас, наверное, накрывает на стол и зовет детей мыть руки, гремит посудой, пробует соус с деревянной ложки, и кухня пышет жаром, как паровозная топка.
А здесь тишина. Природа застыла, как отгоревшая свеча: ни тебе птицы, вспорхнувшей с дерева, ни ящерицы, юркнувшей под ковер желто-коричневых листьев. Один лишь безмолвный, вездесущий туман.
Я натянула рукава свитера на замерзшие пальцы, приподняла ворот водолазки и спрятала в нем озябший нос. Медленно-медленно, с каждым днем забирая по полградуса тепла и по четыре минуты солнца, на город надвигался холод.
Мое внутреннее Я раскололось надвое. Одна часть с каким-то извращенным удовольствием продолжала находить все новые доводы, почему-то, что произошло между мной и профессором, было аморально и гнусно и почему теперь у меня есть повод, чтобы себя ненавидеть. Она говорила, что мой поступок — поступок эгоистичного ребенка, не готового взять на себя ответственность за чувства партнера. Она говорила, что взрослая любовь — это в первую очередь обещание и ответственность, что соблазны есть и будут всегда, и мой долг: не поддаваться им. Но другая часть, более снисходительная, убеждала в том, что пока я молода и красива, пока не обременена семьей, я вольна совершать глупости и не жалеть о них. Эта часть была более убедительна. Она шептала мне: «Теперь ты знаешь все, Анна. Теперь ты знаешь, на что это похоже: заниматься любовью с человеком, рядом с которым сгораешь заживо от страсти. Теперь, останавливая свой выбор на одном партнере, на Марке, ты сделаешь это более осознанно, ибо тебе будет известно о жертве, которую придется принести».
Но проблема была в том, что мне вовсе не хотелось, чтобы мое любовное приключение заканчивалось. Мне хотелось новых свиданий, новых прогулок и задушевных бесед, мне хотелось снова испытать это чувство постижения чего-то запредельного. Запретность моей страсти только усиливала влечение. Меня манил порок, я была сыта по горло своей правильной, организованной жизнью. Я словно на краткий миг глотнула свободы, так что-то, что раньше приносило мне радость, теперь заставляло изнывать от скуки. Страсти туманили мне разум. Поглощенная фантазиями, я потеряла покой, и под глазами у меня залегла синева, которую не мог спрятать консилер. Я забывала поесть, а когда чувство голода напоминало о себе, набрасывалась на еду со звериной жадностью. Если раньше мне важно было соблюдать баланс между белковой и углеводной пищей, теперь я сметала все, что находилось в холодильнике без лишних раздумий. Мне было все равно, чем набивать желудок: чипсами или пиццей, главным стало — избавиться от потребности.
Мое безумие нашло отражение в моих картинах. Навязчивое внимание к деталям ушло, теперь хотелось закончить работу как можно скорее, сохранив в себе до самого конца процесса то чувство, которое важно было передать. Лица моих персонажей стали более выразительными: из нежности, задумчивости, легкой печали эмоции сменились на гнев, зависть, вожделение. Даже цвета я стремилась выбирать более контрастные, чтобы подчеркнуть этот накал.
— У тебя все в порядке? — как-то раз с беспокойством поинтересовался профессор Боски. — Такого надрыва я раньше в твоих работах не видел.
— Просто вдохновение, — пожала плечами я, напуская на лицо скучающий вид.
— Ну смотри, — нахмурился старик. — Главное, чтобы не страдала точность.
А за его спиной концептуалистка Сара демонстративно закатила глаза: она презирала стариковское почтение перед классической школой.
Я изо все сил старалась, чтобы происходящие события не находили отражения на отношениях с Марком, но подсознательно он чувствовал что-то неладное. Я казалась ему слишком перевозбужденной, и я действительно слишком сильно нервничала без причины, слишком часто его перебивала. Пожалуй, главной проблемой стало то, что я больше не могла писать ему письма, где раньше рассказывала о профессорах и студентах, о наших занятиях, и о моих работах. (Марк, кстати, приехал на прошлых выходных снова и от новых портретов оказался в восторге, сказал: «видно, что ты многому научилась, профессионально растешь» — и я жутко разозлилась, потому что техника моих новых работ значительно уступала предыдущим, а он позволял себе такие суждения, хотя ничего не смыслил в живописи. Разозлилась, но не подавала виду. Я научилась делать хорошую мину при плохой игре, хотя не то что писать, даже читать его письма мне уже было в тягость. Каждый день я получала конверты, которые складывала нераспечатанными в стопку на письменном столе, потому что заранее знала, что будет внутри. Жалобы. Бесконечные жалобы на то, как сильно он устал учить теорию, и как ему не терпится перейти в интернатуру. Он говорил, что достиг того уровня, когда дополнительный прирост знаний уже не приносит пользу, если только ты не хочешь стать ученым. Что он чувствует себя скакуном на старте: пена изо рта, поводья натянуты, мышцы ходят ходуном… но ему пока не позволяют участвовать в скачках, хотя он уже давно готов к этому готов и осознает слабость менее тренированных противников. Он говорил об этом каждый день, прося прощения за свою зацикленность, но его жалобы было тошно слушать. Он устал учиться, это понятно, но это последний год, и ему придется приложить еще немного усилий, так что надо стиснуть зубы и смириться с ситуацией. И я повторяла ему это раз за разом так часто, что могла писать ему ответ прямо в кафетерии, среди студенческого гула на столе, заляпанном оливковым маслом и томатным соусом.
Окинув последний раз взглядом панораму Тосканы, я просунула руки в лямки рюкзака и начала спускаться вниз по лестнице, туда, где видела кофе-машину. Звякнули монеты, исчезая в щели автомата, загудело-забормотало на своем механическом языке приведенное в действо устройство, в свежесть воздуха вкралась терпковатая горечь раздробленных кофейных зерен — и наконец пальцы сжали горячий пластик.
Тяжелым гулом сотряс воздух колокольный звон, закричала потревоженная птица. Небо почти совсем потемнело.
Я начала спускаться вниз по дорожке, мимо изваяний мраморных нимф, призраками выступающих из теней зеленых изгородей. Разглядывая обнаженных героев мифов и древних богов в струящихся одеждах, я вспомнила историю об одном скульпторе из нашего дачного поселка, который установил вдоль подъездной дороги белоснежные статуи грустных наяд. Дорога загибалась крюком, и фары выхватывали их из мрака в самый последний миг, пугая приезжих до смерти.