Поставив что-то на столик, женщина ушла. Мужчина поднял чашечку, отхлебнул, снова поставил на столик, и Люси могла бы поклясться, что слышала, как чашка звякнула о блюдечко. Под рядом высоких арабских арок мужчина выглядел чуть ли не карликом, расплывчатым пятном. Но это был Фортуни, и никто другой. Люси сделала шажок вперед, чтобы не мешал свет уличного фонаря, затем застыла, напряженно всматриваясь в вечернюю полутьму по ту сторону канала. Она не двигалась с места, пока мужчина не встал и не вернулся в комнату. Когда окна закрылись, она обернулась и удивилась тому, что на площади уже темно и безлюдно. Люси медленно побрела обратно в гостиницу, сердце колотилось у нее в груди, как пошедший вразнос механизм.
Она никогда не рассказывала родителям о своем тайном мире и позднее жалела о том, что не нашла способа с ними поделиться. Но как? Сама природа этих мыслей, этого самого чарующего из мифов, предполагала молчание и тайну. Однако напряжение, связанное с этим бременем, с самим возрастом Люси (иные романисты, которых она читала, характеризовали его как «трудный»), часто само собой вырывалось наружу. Когда Макбрайды вернулись из поездки, наступил самый худший в ее жизни период.
В Европе Молли преследовали головные боли, которые она приписывала усталости от путешествия и жаркой погоды в начале лета; дома она вдруг захворала и январским утром, когда воздух дышал зноем, умерла. Дома больше никого не было, доктор Макбрайд отправился на работу, Люси — в школу, и Молли умерла одна. Это случилось через два месяца после возвращения из Европы, а все время, предшествовавшее смерти матери, было омрачено домашними сценами. За ужасными днями следовали еще более ужасные ночи, когда Люси едва сознавала, что делает или что с ней происходит. Она пристрастилась курить и стала носить вызывающие наряды, которые повергали в шок даже Молли, гордившуюся тем, что она — просвещенная мамаша. Но Люси, влекомая силами, непонятными ей самой, одновременно желала привлечь к себе внимание на улице и злилась оттого, что на нее глазеют.
Молли не унималась: ну что это за девчонка, как она себя ведет, в чем ходит! В голове с того лета засело воспоминание, как хлопает в ночи дверь и она, Люси, чуть помедлив, убегает прочь.
Потом Молли неожиданно умерла. Умерла, и все, самым непостижимым образом, и Люси переполнил стыд, пришедший слишком поздно, однако на долгие годы. Неделю за неделей, месяц за месяцем она убивалась по Молли, желая вернуть то лето и все уладить — быть той самой послушной девочкой, которой матери так не хватало. Я исправлюсь, обещала она, обращаясь к пустым комнатам. Я исправлюсь.
И именно тогда музыка сделалась для нее чем-то большим, нежели просто удовольствием. Потому что за игрой Люси удавалось забыться. За долгие первые месяцы после смерти матери случались такие минуты, когда Люси, закрыв глаза, переставала слышать себя; музыка делалась сродни боли, слишком сильной для того, чтобы ее ощущало тело или воспринимал ум, и наступало состояние, которое можно назвать только небытием. Блаженное несуществование. Ведь это чувство вины так язвило Люси — вины, от которой страдали и отец, и дочь. Доктор Макбрайд не мог простить себе, что не уследил за симптомами жены, не сумел спасти близкого человека. Никто никогда не рассказывает вам о чувстве вины. Даже книги. В них говорится о плаче и стенаниях, о печали по умершему, но не о вине. В последующие годы Люси могла припомнить лишь дурное, те периоды, когда трудная дочь изливала все свое отчаяние на мать. И детская вера в то, что все и вся будет завтра таким же, как сегодня, и так утро за утром до бесконечности, — пошатнулась.
И только во время игры все это: боль, чувство вины — отступало. Только когда она выходила из своей комнаты после долгих, напряженных экзерсисов в странно притихший дом, пальцы Люси оживали и по мышцам растекалась боль; только тогда наваливалась усталость и начинало клонить ко сну.
Постепенно, ночь за ночью, становилось все легче ничего не чувствовать, пока… Пока в конце концов это не стало простейшим делом в жизни: Люси просто закрывала глаза и продолжала играть, препоручая себя музыке. И всегда она приходила к музыке Фортуни. Гнев, резкие удары смычка, дикая энергия и долгие, тянущиеся ноты — отзвучавшие, но странным образом переходящие в следующую фразу. И именно музыка Фортуни погружала ее в тишину. Люси понимала, что это разновидность смерти, и каждый вечер приветствовала это недолговечное умирание, потому что не сомневалась: без него она умрет на самом деле. И постепенно, незаметно для сознания, дни, утра и ночи стали восприниматься все легче. И даже косые лучи солнца, падавшие сквозь листву, однажды снова взволновали ее и вернули отброшенную было надежду. Настойчивую, умоляющую.