В последнее время Фортуни терзали сомнения, вызванные разрывом между мечтами о жизни и трезвым сознанием, что годы творческого цветения прожиты. В конце концов, он был всего лишь удалившимся от дел артистом, и единственное, что ему оставалось, — это подводить итоги. Это было время, прихода которого он всегда боялся, когда придется вспомнить свои былые планы и сопоставить их с реальными достижениями. Его жизнь, подобно коллекции призов у него в кабинете, устоит или падет в зависимости от того, каким будет его самоощущение при входе. Вот почему Фортуни редко заходил в кабинет, где висели в рамках его фотографии, стояли ящики с письмами, вырезками и сувенирами; почему он редко прибегал к опасному наркотику — ностальгии.
Люси Макбрайд явилась минута в минуту. Роза внесла небольшое блюдо с печеньем, сливками, кофейником и поставила его на стол. Наполнив чашки, она вышла из комнаты; в наступившем молчании Фортуни прихлебывал кофе, а Люси медленно обводила взглядом комнату, которую так хорошо знала по фотографиям.
Ее поражало то, насколько все это ей знакомо, насколько расположено в том же порядке. Все находилось там, где и положено было находиться, как подсказывали ей ее память и воображение. Она вступила в комнату своих грез, впервые углубилась в пределы ею же созданного мифа и пришлась настолько ко двору, что можно было подумать, здесь не хватало только ее. Словно все — и сама комната, и обстановка, включая кофейные чашки, — ожидало именно этого момента, чтобы достичь полной завершенности. Задернутые занавеси превращали часть пространства гостиной в отдельную комнату, где царила, можно сказать, интимная атмосфера. На фотографиях Люси всегда замечала в комнате что-то вроде епископской ризы. Да, так оно и оказалось. Темные шкафы, резные стулья, белые стены сплошь в картинах, длинная кушетка с нагромождением цветных подушек, фортепьяно и, разумеется, виолончель. Сам Фортуни сидел в небольшом кресле, Люси — на табурете для фортепьяно.
Казалось, Фортуни заполнял собой пространство, превосходившее размеры его фигуры; пока он говорил, Люси обратила внимание на его сильные предплечья и крупные кисти рук с выдававшимися костяшками. Почти, подумала она, руки рабочего, словно приземленность игры Фортуни являлась естественным продолжением этих рук.
Фортуни окинул ее взглядом. Голубые глаза, синие джинсы, волосы, стянутые на затылке (помнится, в Америке такую прическу называют «конский хвост»), отсутствие косметики, естественный загар. Фортуни не привык видеть такое в городе, где все изощряются как могут. Свою сумочку Люси пристроила рядом с табуретом.
— А где ваши ноты? — спросил он наконец.
Слова его звучали отрывисто, манеры выдавали нетерпение, тон был непонятен. Люси как раз откусила кусочек печенья.
— В голове.
— В голове?
Люси проглотила печенье.
— Я не пользуюсь нотами. — Она понимала, что говорит слишком быстро, но не могла себя притормозить. — Только в самом начале. Если сыграю что-нибудь пять раз кряду без ошибки, значит запомнила. Так я себя проверяю.
Она неожиданно запнулась, и Фортуни улыбнулся. Это тоже была его проверка. Девушка держалась нервно, что удивило его, поскольку неделей раньше на концерте она не проявляла ни малейшей нервозности. Кроме того, он убедил себя, что у этих юных особ вообще нет нервов. Странно, однако ее волнение успокоило его. Не то чтобы это было так уж очевидно, но, дирижируя, исполняя и учительствуя по всей Европе, он научился распознавать признаки. Он успокоил ее беседой, задавая короткие вопросы о ее происхождении, родине (Австралии, что разрешило загадку акцента, который он никак не мог определить), школе, где она училась, о том, давно ли она приехала в Венецию. И постепенно речь ее потекла медленнее, стала более естественной, пока наконец она не задала вопрос самому Фортуни:
— Вы не расстались с инструментом?
— Публичных выступлений не даю.
— Но для себя играете?
— Иногда. Ради практики, — ответил он, заметив нетронутую чашку рядом с нею. — Вы не пьете кофе?
— Пью, — ответила она, лишь бы что-то ответить.
— Тогда пейте.
Люси быстро сделала несколько мелких глотков, после чего поставила чашку на блюдце.
— Вкусный?
— Очень. — Она впервые улыбнулась.
— Розин кофе славится на весь мир.
— Как и синьор Фортуни. Я восхищалась вашей игрой… — Люси помедлила, — вот уже много лет.
Фортуни кивнул, поудобнее усаживаясь в кресле, пока Люси расспрашивала его о музыкантах, которыми он восхищался в юности.
За прошедшие десять минут Фортуни постепенно понял еще кое-что об этой молодой женщине: она говорила исключительно о музыке. Музыке и музыкантах. Об их технике, маленьких ухищрениях, длительности и особенностях их занятий. Она не проронила ни одного замечания о доме Фортуни, как сделало бы большинство студентов. В самом деле, интереса к жилищу в ней почти не замечалось. Они сидели в комнате без окон, и казалось, мир Люси похож на эту отгороженную от всего внешнего комнату: этот мир сводился к одной лишь музыке. В ее взгляде, как и во взгляде любого подлинно амбициозного художника, читалась сосредоточенность только на одной мысли, жажде только одного.