И вновь это была ностальгия — слово, звенящее как случайный колокол в ночи. На мгновение он отвлекся, неожиданно преисполнясь столь нехарактерной тоской по тем годам, бесконечным часам упражнений, уединенной шлифовке своего искусства, бессонным ночам, одиночеству, успехам, былым соперникам и друзьям. По энергии, которая теперь словно куда-то подевалась; достижениям, которые теперь считались сами собой разумеющимися; по сверхнапряжению воли, благодаря которому он смог отбросить все прочие соображения, все чуждое. У этой славной, обаятельной молодой женщины всего этого было в избытке.
Но только когда Люси взялась за инструмент, он понял, почему неделей раньше, в консерватории, ему почудилось в ее игре что-то знакомое; ее манера, как он наконец сообразил, очень походила на его собственную. Эта молодая женщина не только была знакома с его творчеством, но совершенно очевидно усвоила его технику. Это и льстило, и одновременно как-то тревожило, однако за все время игры Фортуни ни разу не шелохнулся.
Закончив, она совершила одно крайне простое действо, от которого у Фортуни в буквальном смысле перехватило дыхание. Люси прямо перед ним опустилась на колени. Это была ее привычка с самых ранних лет. Она всегда так или иначе устраивалась на полу, где просторно, а не тесно, как в кресле. Закончив играть, она выждала, пока последние ноты растают в воздухе, поставила виолончель на подставку, а затем попросту, откинув назад волосы, соскользнула с табурета на персидский ковер. В своих выцветших синих джинсах в обтяжку Люси моментально позабыла, где она, и не придала никакого значения тому, что расположилась в коленопреклоненной позе на полу у Фортуни.
Наблюдая легкость ее движений, естественное изящество и юношескую непринужденность, Фортуни подумал, что это самое чарующее зрелище, какое он наблюдал за долгое время. Ему вдруг пришло в голову, что за многие годы ни один его гость не поступил подобным образом. И, как во время концерта на прошлой неделе, по комнате пробежала темно-зеленая волна. Беззвучно. По мраморному полу, креслу, в котором сидел Фортуни, по самому Фортуни. Нет, даже не волна, а колыхание. Темно-зеленое колыхание, которое могло где-то обратиться в волну.
Люси увидела, что Фортуни подался вперед в кресле, зайдясь в кашле. Он уронил чашку на пол и схватился за бока. Люси вскочила и, удерживая его за плечо, хлопала по спине до тех пор, пока его дыхание постепенно не пришло в норму. Люси осторожно снова опустилась на ковер, в глазах ее явственно читалась тревога.
В Фортуни неожиданно проступили человеческие черты, и, конечно, Люси и понятия не имела, что сделала. Он неожиданно пошатнулся, чашка упала, и Люси поддержала его, схватила — самого Маэстро Фортуни! Для Фортуни в этом крылось подтверждение, что молодым женщинам ничего не стоит, едва тебя захотев, тут же тебя разоблачить, ибо ему начинало казаться, что это был только первый ее удар, и оставалось смиренно спрашивать себя, не ждать ли последнего.
Однако, не придав случившемуся значения, Фортуни вытер губы носовым платком, на котором был вышит голубой полумесяц — семейная монограмма, которую Люси узнала: как-то давным-давно Фортуни ответил на ее письмо короткой запиской. Тогда она и запомнила этот полумесяц, который видела сейчас на бра в гостиной и на платке, которым Фортуни легонько касался лба.
Нет-нет, пусть даже не думает подбирать осколки чашки и блюдца, валявшиеся на мраморном полу, сказал ей Фортуни. Положив платок обратно в нагрудный карман, он позвал Розу. Когда она появилась, Фортуни указал на пол, пробормотал что-то извиняющимся тоном и затем молча дождался, когда она выйдет.
— А теперь… — сказал он наконец, прочистив горло, и поспешно вернулся в кресло. — Вы, кажется, собирались заниматься.
— Да, — быстро проговорила Люси, — я готова оплачивать уроки. — И тут же у нее екнуло сердце.
Возможно, не стоило касаться такой пошлой темы, как деньги? Однако она тут же успокоила себя: Фортуни как-никак венецианец, а в Венеции деньги никогда не считались пошлой темой.