Выбрать главу

Прихлебывая на ходу бренди, Фортуни приблизился к висевшей на стене Венере, помедлил перед ней. Но тут что-то смутило его покой, как нарушает безмятежность послеполуденной прогулки в парке внезапный шорох опавших листьев под ногами пробегающей детворы. Он застыл перед картиной. В чем секрет? В жесте, руке Венеры, ее запястье? Возможно, в глазах или улыбке?.. Фортуни владел картиной уже почти тридцать лет, однако ему вдруг показалось, что нечто, какая-то малость, всегда ускользало от него. Эту черту он начал замечать только сейчас, но в чем она заключается, пока не мог указать. Либо… либо картина изменилась.

Тут Фортуни пришло в голову, что измениться мог он сам и, соответственно, могло измениться его восприятие. Совершенно определенно теперь в картине было нечто, чего он не замечал ранее. Он встревожился и отвернулся, боясь оглянуться.

Жест, выражение? Но что же все-таки? Какая-то глубинная мысль грозила вырваться наружу, и Фортуни постарался подавить ее в зародыше. Но мысль возвращалась снова и снова, и в конце концов Фортуни просто перестал сопротивляться и снова обернулся к холсту. Пока он рассматривал знакомое лицо стоящей Венеры, ему вдруг припомнились глаза Люси, ее привычка, закончив игру, смотреть прямо на тебя. Он внимательно оглядел высокий лоб Венеры, нежную кожу, длинные волнистые волосы и хлопнул себя по ляжкам, упрекая, что до сих пор не заметил сходства. До самого сего момента Люси обещала составить приятную компанию, выглядела — в некоторых ракурсах — простовато и наверняка не умела держаться в обществе.

Но девушка совершенно очевидно вписалась в картину, и им внезапно овладела неотвратимая вера в то, что отныне и впредь он будет видеть на полотне именно ее, Люси, а не одно из современных юных созданий, способных раздеть тебя, как только они тебя захотят.

Он развалился в кресле, прикончил бренди одним глотком, как делал в дни своей юности, и устремил взгляд на живые краски картины, на фигуру, встающую из раковины и словно бы готовую шагнуть тебе навстречу.

Она все время ощущала прикосновение его пальцев. Чтобы продемонстрировать те самые «фокусы-покусы», ему приходилось брать ее руку в свою. И хотя он держался непринужденно, почти как врач (так, наверное, ее отец вел себя на приеме), но от его прикосновений, вида его свежевыбритого лица, запаха туалетной воды у Люси начинала кружиться голова — пока еще безотчетно. Высказать она этого не могла, просто ощущала. И вот она играла вновь и вновь, осваивая «фокусы», которым он ее обучал. Теперь, сидя у себя на кухоньке, приоткрытая дверь которой впускала лучи послеполуденного солнца, Люси заново переживала эти прикосновения.

В конце концов, урок — это и есть урок. А уроки важны. И если он касался ее руки, направлял ее пальцы, то это ради науки. Она снова видела, как он стоит сзади, склоняется над нею, направляя ее загорелые предплечья, словно бы держал смычок и гриф, сама же Люси была виолончелью, а не виолончелисткой. Ее руки, пальцы, золотые на фоне серого утра, дугой охватывали инструмент («Уильям Хиллз и К°», 1893), скользили по его шейке. И если ее легонько обвевало его дыхание, чуть отдающее чесноком и табачным дымом, то это тоже было частью урока.

Казалось, музыка звучит все время сама по себе. Они просто заполняют музыкальными уроками свободный послеполуденный час. И если бы его пальцы медленно заскользили по ее руке, остановились на плечах, шее… чтобы проследить косточку, сухожилие, напряженную мышцу под кожей, это также было бы частью урока. Тогда музыка оборвалась бы, оборвался бы урок, и она бы узнала, зачем она здесь.

Это могло бы совершить первое же прикосновение. И она мгновенно поняла, что руки, пальцы Фортуни познали мир таким, каким она могла и не могла представить себе. Она стала припоминать свои пятнадцать-шестнадцать, когда все сводилось к сексу. И все вокруг, все ее школьные подружки (не по годам развитая Хелена, от чьих безупречных ножек впадала в ступор вся школа, робкая провинциалка Салли Хэппер, которую преследовали насмешками, и Люси взяла ее под опеку и заткнула рот зубоскалам) только об этом и твердили. Кивок, мельком брошенный взгляд, телефонный номер. Все это имело отношение к сексу. И каждый день она чувствовала, что тело ее развивается, растет, и наблюдала за ним; с каждым утром обнаруживались новые перемены. Потом на нее стали засматриваться на улице и где угодно, чего она ждала, чему радовалась, одновременно содрогаясь от отвращения: как они смеют пялиться?

Через полгода после смерти Молли на вопрос, что со всем этим делать, был получен ответ. Однажды поздним зимним утром, когда Люси уже заканчивала школу, на одном из сольных концертов в университете она встретилась с третьекурсником-скрипачом. Он зашел к ней за кулисы перед самым выступлением и заулыбался, не выпуская изо рта запретную сигарету. Никаких переживаний, будто все это — и музыка тоже — затеяно ради шутки. Он был на пять лет старше Люси и понимал, что к чему. Через несколько месяцев он уехал в Лондон, и, хотя обещал писать, письма были редкие и нерегулярные. А потом пришло и последнее — краткое уведомление, что «здесь на все смотришь другими глазами». Люси ненадолго загрустила. Однако ей было всего семнадцать, и она вычитала у какого-то мудреца, что эмоции у молодых бурные, но непродолжительные. Мудрец оказался прав, к лету грусть прошла, и Люси с головой ушла в музыку Фортуни, к которой обращалась всякий раз, когда жизнь наносила ей особенно болезненный удар. Были после этого и другие мальчики, но Люси уже научилась не относиться к ним слишком серьезно. Мир Фортуни звал, и она жила ожиданием.