— Лючия!
Люси изобразила улыбку:
— Паоло.
Она воззрилась на Фортуни, даже, скорее, синьора Фортуни, но, конечно, при данных обстоятельствах официальное обращение было бы нелепостью. Они уже вышли за границы формальностей, каких придерживались прежде, и обратного пути не было.
— Прости, Паоло. Я собиралась тебе позвонить.
— Ты заболела?
— Нет.
Да это и так было видно.
— Тогда что?
— Что — что?
— Почему ты избегаешь меня?
Люси помотала головой, но все зря. Фортуни цокнул языком, голос его смягчился, стал доверительным, но твердым. Отеческим, не могла не заметить Люси.
— Мы уже не дети.
— Да, не дети. — Люси попыталась избежать его пристального взгляда.
— Тогда почему ты ведешь себя так по-ребячески?
Он повысил голос и, недовольный собой, отвел взгляд в сторону.
Люси, в полном смятении от их случайной встречи, прекрасно понимала, чем вызвана его досада, и спрашивала себя, как ее угораздило забрести на его территорию. Помимо воли она перешла на тот самый официальный тон, с которым, казалось, было безвозвратно покончено:
— Пожалуйста, синьор Фортуни…
— Пожалуйста, называй меня Паоло, — пробормотал он. — Подобная официальность нелепа.
Люси начала оглядываться, словно заблудившись, и уже приискивала оправдание, но тут пальцы Фортуни — всего несколько дней назад переплетавшиеся с ее пальцами — обхватили ее запястье.
— Лючия, — его голос зазвучал еще ласковее, — пожалуйста, приходи завтра ко мне поужинать.
— Поужинать?
— Пожалуйста, прошу.
— О Паоло. Паоло, ты так добр, но…
Фортуни испытующе посмотрел на нее:
— Ты отчего-то нервничаешь.
— Разве?
Фортуни сверлил ее неотрывным взглядом, в голосе его появились умоляющие нотки:
— Один вечер, дорогая Лючия, всего один вечер. Я буду так счастлив! И ты, возможно, тоже. И Роза. Она будет рада приготовить что-нибудь особенное, ведь так редко выдается случай.
Люси попыталась вывернуться, но Фортуни по-прежнему крепко держал ее запястье, и прохожие стали обращать внимание на молодую женщину и пожилого мужчину, чей разговор явно переходил на повышенные тона. Кто-то в толпе ухмыльнулся, несколько человек помедлили, наблюдая и вслушиваясь. Делать было нечего.
— Да, — ответила Люси. — Да. Это будет замечательно.
Фортуни ослабил хватку, затем приподнял руку Люси и быстро ее поцеловал.
— Значит, до завтра.
— Мне надо идти, Паоло. — Она поцеловала его в щеку и посмотрела пристально, надеясь, что он прочтет в ее глазах печаль, говорящую, что все пережито, кончено. Но он видел только свою Лючию, и его глаза улыбались.
— До завтра.
Люси нырнула обратно в медленно движущуюся толпу, Фортуни, как всегда импозантный, в пальто и шляпе, отвесил ей легкий поклон. Уже на ходу она поняла, что в его глазах отразилась любовная тоска. Завтра… В своих джинсах и футболке, она помахала ему на прощанье, зная, что некогда была готова пересечь океаны, пространства и годы ради того, чтобы встретиться с Фортуни в том обещанном завтра. Она двинулась вперед, но выражение лица Фортуни преследовало ее.
Это выражение запомнилось ей со школьных лет: так, влюбленно и тоскливо, смотрели через ветровое стекло автомобиля разочарованные ухажеры, когда отъезжали по кривой гравийной дорожке от дома Макбрайдов. Она прекрасно помнила этот взгляд, но никак не ожидала увидеть это выражение в глазах Фортуни. Да нет, все так. Он цеплялся за нее. И не было больше ни отдаленного коловращения нот, источника чудодейственной музыки, которая сначала пробудила, а затем успокоила юную Люси. Ни далеких, самых чарующих мифов, ни безмерно великого художника с задумчивым взглядом. Всему пришел конец. Фортуни смотрел на нее влюбленными глазами.
В тот вечер, пока Люси, забывшись в атмосфере праздника и легкомыслия, играла для туристов на площади, Фортуни стоял у себя в кабинете над столом орехового дерева и вновь обозревал всю историю своей семьи. Эта история напоминала ему эпопею, где утраты чередуются с победами, а те — с новыми утратами… Привычный взгляд пробегал по ним без остановки. Некоторые имена были целыми томами, другие — главами, третьи — подстрочными примечаниями. Это было истинное повествовательное полотно, история, населенная личностями, не умещавшимися в рамки собственных жизней, и другими, которых жизнь едва заметила. И теперь Фортуни ощутил груз этой истории, а когда дошел до последней записи, и обвел кружком свое имя, и произнес его шепотом, обращаясь к комнате, к портретам на стенах, глядевшим на него с нетерпеливым ожиданием, — ему стало понятно содержавшееся в этих строках категорическое повеление.